первому зову? Это рок надо мной, я давно уже примирилась, а ты, я вижу, все ерепенишься…

– Но не скажешь же ты, что ждала меня все эти два года?

– Нет, конечно. Ждешь ты осени или весны? Ты просто знаешь, что они будут, – и я знала. Кстати, как ты меня нашел?

– Неважно, после. Да ведь ты и не скрывала.

– Конечно. В Питере все знают, где я. Я думала, ты написал маме.

– Ты отлично знаешь, что я никогда не стал бы ей писать.

– Любовь зла, вдруг тебе стало невмоготу… Но идем же. Ты выпил свой кофе?

Все это время Пастилаки смотрел на них с флегматичным умилением. Это был высокий, полный грек в темно-красной феске и вязаной жилетке, небритый, с большой бородавкой под правым глазом. Из-под фески выбивались седеющие кудри. Ему могло быть и сорок пять, и шестьдесят – кто определит возраст Одиссея? В скитаниях год идет за два, особенно если боги не помогают.

4

Ну нет, понял Ять, этот – не соперник. Кто угодно: пусть Трубников, пусть даже Одиссей Пастилаки с его стеклянной кофейней и красной феской. Но Зуев и в самом деле данник одной, но пламенной страсти: он знал таких сутулых, длиннолицых, вислоусых людей, страшно упрямых, поглощенных единственной идеей. Женщины, случается, любят мономанов – но на взаимность рассчитывать не могут; а Таня, если не может рассчитывать на взаимность, чар расточать не станет.

– Очень рад, – в нос повторял Зуев, – очень рад. Татьяна Константиновна говорила…

– Зуев, милый, – мягко сказала Таня. – Я предложила вашу мансарду, не спросясь…

– Вы можете распоряжаться свободно, – не слишком любезно, но как будто без злости заметил Зуев; правда, призрак обиды мнительный Ять различил-таки в его голосе. – Поднимитесь, посмотрите…

– Завтра ты непременно должен посмотреть его экспонаты, – с преувеличенной живостью говорила Таня. – Там, в мансарде, висят гравюры… но сейчас темно, ты ничего не разглядишь. Поднимайся, идем!

Дом Зуева стоял на самом въезде в Гурзуф. Это был хороший каменный дом с деревянной мансардой- надстройкой, в которую с первого этажа вела узкая скрипучая лестница. Изначально он принадлежал зуевской чахоточной тетке, выбравшей Гурзуф из-за благодатного климата: она проводила тут зимы. Тридцатилетний Зуев интерном Московского университета приехал вступать в права наследника – и остался, полюбив море, туфовые скалы, а более всего альмеков. Исследованием этой безвременно рассеявшейся цивилизации он думал сделать себе имя и очень скоро стал центром Крымского исторического кружка.

Тогдашний Гурзуф (тысяча жителей, большей частью татар) состоял из набережной и сотни домишек, чудом держащихся на склоне; их крыши ступенчато спускались к морю. В начале набережной сияла кофейня Пастилаки, в конце возвышался дукан Кавалеридзе. Были, разумеется, в городе и другие питейные заведения – например, корчма «У Селима», где подавали баранью шурпу и дешевое черно-красное сладкое вино, – однако главная конкуренция разворачивалась между греком и кавказцем, поскольку посетители чаще всего проникали в Гурзуф с той стороны, которую облюбовал Пастилаки. До дукана доходили только те, кому действительно хотелось шашлыка. Гурзуф был славен санаторией «Суук-Су» – почти домашний стол, умеренные цены, кислый источник, – романтически торчащими из воды скалами Адаларами, что значит по-татарски «близнецы», дешевым базаром и старинным парком, где по-паучьи раскинул толстые ветки помнящий Пушкина платан.

Однако главной городской достопримечательностью были Голицынские винные склады. Почти вся верхняя часть Гурзуфа росла за счет работников прославленного виноградника, разбитого на пологом склоне князем Голицыным, потомком одного из екатерининских фаворитов. Голицынские виноградники простирались до самой Никиты, в которой повелением Александра Благословенного учрежден был лучший ботанический сад во всей империи. Ближайшее участие в учреждении Никитского сада принимал Голицын- старший, открывший в себе непреодолимую тягу к ботанике; в поисках драгоценных растений отплыл он в Испанию, где вдруг женился на семнадцатилетней местной аристократке по имени Лаура. Он перевез ее в Тавриду, и в 1823 году родился Голицын-младший (о котором поговаривали, впрочем, что смуглый курчавый отрок зачат не без помощи поэта, гостившего тут как раз за девять месяцев до того). Кто говорит так, не знает испанских нравов: Лауру поэт впоследствии увековечил, но пусть будет плохо тому, кто стыдно об этом подумает.

Душа у Голицына-младшего была самая поэтическая: за свои 80 с лишним лет (он скончался в девятьсот четвертом) потомок фаворита и испанки превратил дикий брег в один из лучших виноградников мира, где выращивались редкие сорта. О винной коллекции его ходили легенды. Говорили, что единственная в мире бутылка малаги шестнадцатого века хранится именно у него – всякое вино трижды выбродит за такой срок в уксус, но малага была с секретом, над которым старик тщетно бился в последние годы. Деятельность винного завода к лету семнадцатого прекратилась почти полностью, но склады охранялись по-прежнему, и какие бы революции ни сотрясали Гурзуф – ни одна живая душа не пыталась прорваться на их территорию. Сторож держал гигантского волкодава, но ни волкодаву, ни сторожу не приходилось исполнять свою должность, давно уже сделавшуюся символической – впрочем, как и все в Крыму весной восемнадцатого года.

– Тут дивные, дивные люди, – приговаривала Таня, ведя Ятя наверх. – Но что у тебя с руками? Ледяные! Ты замерз? Ты отвык от меня? Ты чего-то боишься? Говори!

В мансарде у Зуева пахло совершенно по-дачному: старое дерево, сухая лаванда, книги. Если бы не море за окном, легко было вообразить себя в небольшой усадьбе в средней России.

– Скажите честно – я не стесню вас, Виктор Николаевич? – церемонно спросил Ять.

– Я сплю внизу, – флегматично ответил историк и, пожелав доброй ночи, спустился к себе.

Окно выходило на крыши и море – этот вид долго еще стоял перед глазами Ятя, хотя засыпал он напротив этого окна всего две недели. По стенам и впрямь висело несколько темных гравюр – в темноте не разглядеть было, что на них.

Часто, часто думал он в последние два года о том, как это будет. Чаще, может быть, чем о другом, вечно занимавшем его мысли и по-прежнему непонятном… То, что происходило между ним и Таней, тоже было немного смертью, полным растворением границ между ним и жизнью, единственным достоверным мистическим опытом, который перепал на его агностическую долю. Быть с ней казалось таким естественным и понятным, что он и сам теперь не ответил бы – что делал в эти два года, как позволил себя так обокрасть? Она вернулась, разделась, легла.

Вы читаете Орфография
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×