собран, а последнего куска нет. И миру по-прежнему не хватает чего-то одного, крошечного, самого необходимого — до полного совершенства.
№ 88, 20 мая 2010 года
Кара Канн
Речь пойдет не о знаменитой защите Каро-Канн (черные играют с6), а о трагическом противоречии, в которое уперся не только Каннский фестиваль, но и все мировое кино. ХХ век — а по существу, и все прошедшее тысячелетие — прошел под знаком дьявольской ловушки: человечеству навязывается выбор из двух вещей, которые в действительности друг без друга невозможны.
Противопоставление взаимообусловленного — главный двигатель истории, зашедшей в тупик: свобода или порядок? Демократия или закон? Элитарное или массовое? Расслоение искусства на серьезное (условно артхаусное) и развлекательное (условно кассовое) привело к вырождению обеих ветвей, к появлению кинематографа, который нельзя смотреть без мучительного насилия над собой. В России это заметней, у нас вообще все как-то выпячивается, — но и в мире уже понимают, что авторский кинематограф без увлекательности и высоких бюджетов обречен, а массовый-кассовый все больше напоминает динозавра с гигантскими лапами и во-от такусеньким мозгом.
Я никогда не был на Каннском фестивале, нас и тут неплохо кормят, а потому художественная сомнительность его последних открытий и фаворитов для меня ничем не компенсирована. Обычно-то журналисты ездят в Канны не только за шедеврами, но за атмосферой споров, ставок, сшибок, за лихорадкой местного кинорынка — мне остается чистое кино, и оно меня радует мало. Фильмов из последнего конкурса я пока не видел, но что-то за последние пять лет не помню картины, которая бы получила в Каннах серьезный приз и стала для меня потрясением.
Лучше других «Белая лента» Ханеке, но и она, прямо скажем, не «Скрытое». Можно спорить о том, насколько хорош Вирасетакун, но отчего-то я сомневаюсь, что «Дядюшка Бунми» станет вехой в биографии большинства зрителей. Критики сходятся на том, что это кино для немногих счастливцев. Мне же представляется — хоть я и отдаю себе отчет в консервативности этого взгляда, — что кинематограф не может быть немассовым, что это искусство по природе своей, по самой силе воздействия огромной движущейся картинки, по синтетичности и разнообразию средств, к которым оно прибегает, никак не может замыкаться в элитарности.
Как сказал однажды Евгений Марголит, кино может быть либо церковью, либо ничем. Есть, разумеется, камерный кинематограф, не рассчитанный на гигантские залы, но специфика кино как искусства как раз в том, что самоцельная, априорная камерность ему противопоказана. В России часто сталкиваешься с ситуацией, когда картину видит меньше народу, чем поучаствовало в ее создании.
«Кино не для всех» — привычное жанровое обозначение, но применительно к кинематографу оно особенно режет слух. Книга не для всех — вещь естественная, общение с текстом вообще интимно; даже сложная музыка для немногочисленных ценителей — норма. Но кино не для всех — оксюморон: попытка интеллектуалов замкнуться в своей касте, отдав Голливуду на откуп массовые аудитории, приводит к обоюдному вырождению.
Мы наблюдаем волну сюжетно слабых, недодуманных, нелогичных блокбастеров — и анемичных, невнятных, философствующих на пустом месте артхаусных лент; фестивальное кино вырождается быстрее, чем массовое, поскольку в массовом это вырождение не так заметно. Условно говоря, наше кино разделилось на «Черную молнию» и «Сказку про темноту»: нельзя смотреть ни то ни другое.
Чем сердце успокоится
Один человек меня недавно спросил: что теперь будет с Шевчуком? И вопрос этот, тайный или явный, читается во многих взглядах.
Отвечаю: до какого-то момента ничего не будет. А лет через десять-пятнадцать будет триумфальный концерт на Триумфальной, и будет Шевчук с гитарой сидеть на плечах Маяковского или стоять у его подножия и петь «Еду я на Родину» или «Белую реку», а вся площадь будет мигать зажигалками, и с крыши БКЗ все это будут снимать корреспонденты CNN. И все в толпе будут думать, что уж теперь-то… уж наконец-то…
Другой человек тоже спросил: что теперь будет с маршами несогласных?
Отвечаю: до какого-то момента все будет как есть, с волнообразными колебаниями количества несогласных в зависимости от курса нефти и, соответственно, стальных ноток во властных голосах.
А потом, лет десять или пятнадцать спустя, 31-го числа каждого месяца будет отмечаться день свободы собраний, или российской Конституции, или еще чего-нибудь, и бывшим членам движения «Наши» страшно будет ходить на Триумфальную площадь, потому что кое-кто из собирающейся там толпы будет помнить их в лицо.
Третий человек интересуется: а будет ли какой-то толк от обещаний по конкретным поводам, например, насчет лечения детей?
Отвечаю: до какого-то времени все опять-таки будет как есть, с косметическими послаблениями, пока через десять-пятнадцать лет вопрос об орфанных лекарствах и о государственном спонсировании заграничного лечения не будет решен на правительственном уровне.
Это, конечно, не снимет всех проблем, и я далек от мысли, что это новое правительство будет сильно человечнее предыдущих. Но это будет необходимый имиджевый шаг, показывающий, что началось новое. А имидж — не худший стимул для делания добра.
И еще некоторые люди спрашивают: а национальный лидер-то после довольно неприличной сцены в Петербурге изменится как-то? Начнет прислушиваться, побольше разрешать, гарантировать конституционные права?
Отвечаю: до какого-то времени все будет как есть. А потом кого бы то ни было перестанет серьезно волновать, изменился он или нет. Мы же не Чили, кричать кричим, но до судов не доводим.
Радует ли меня этот прогноз? Нет. Потому что через десять-пятнадцать лет, очень возможно, будет именно так (а если нефть быстрее начнет дешеветь, то даже скорее).
А через тридцать-сорок опять будет примерно как сейчас. И кто-нибудь из тех, кто размахивал зажигалками в толпе у памятника Маяковскому 31-го числа какого-то счастливого месяца, будет спрашивать Шевчука, как его зовут.
Шевчук доживет, не сомневайтесь. Очкастые — они живучие.
Армия и ж