современные военные — с моральной, поскольку что именно происходило в Осетии восьмого августа 2008-го года — вопрос куда как тёмный. Я не говорю о трогательных сюжетах вроде «Калачей» или о явно экспортной этнографии типа «Дикого счастья», в котором, правда, анонсировано участие выдающихся артистов советской школы: «Дикое счастье» не лучший роман даже у Мамина, который и так-то, прямо скажем, не Куприн. Установка на третий, если не на пятый сорт читается решительно во всём. И тут возможны только два объяснения.
Первое. Члены попечительского совета фонда (куда входят министр культуры А. Авдеев, В. Сурков, Н. Михалков и другие культурные люди) отлично понимают, куда всё катится, и хотят в случае чего сказать: ребята, мы уже тогда понимали, что это ненадолго, и нарочно саботировали отвратительный режим. Единственным выходом для приличных людей тогда было работать спустя рукава, посильно способствуя скорейшему обвалу пирамиды. Чтобы не позволять действительно крупным художникам компрометировать себя сотрудничеством с властью, мы спонсировали только такую шелупонь, которую не жалко. Лозунгом момента было «Чем хуже, тем лучше». Сообразно с этим лозунгом В. Сурков писал свои романы, Н. Михалков — снимал фильмы, а С. Толстиков распределял средства. Это будет действительно изящным, а главное — верным объяснением: думаю, никакие разоблачительные публикации, никакая подковёрная грызня не сделает для обрушения властной вертикали больше, чем синхронный выход «Василисы Кожиной», «Калачей» и «Парня из нашего города».
Второе. Целенаправленная отрицательная селекция нужна только для того, чтобы окончательно дезориентировать население России. В полузабытой, но весьма здравой «Ульмской ночи» Алданов убедительно доказывает неразрывность гражданского и эстетического чувства; чтобы окончательно посрамить здравый смысл и свести на нет благие порывы, нужно не только лгать или манипулировать, не только поощрять в гражданах бесстыдство и наиболее низменные инстинкты, но прежде всего снимать плохое кино и как можно чаще показывать его по телевизору. Настоящая безнравственность торжествует не там, где разрешено убивать (тут внутренний этический барьер чересчур серьёзен и так легко не падает), а там, где систематически и последовательно оскорбляют вкус. Эта-то подчёркнутая неэстетичность и создаёт среду вседозволенности: СССР был, положим, очень плох, но никакой империей зла в семидесятые годы не был — поскольку в нём снимали «Зеркало» и «Монолог», «Лапшина» и «Мюнхгаузена». Именно поэтому подавляющее большинство граждан СССР имели представление о добре и зле, чего о сегодняшних россиянах не скажешь никак. Предлагаемый список из тринадцати картин объединён единственной доминантой: ни один из государственно одобренных проектов не имеет шансов на успех в прокате и тем более на статус хорошего кино. Это будет плохо, и это так и надо.
Впрочем, независимо от того, какое объяснение ближе к истине, — исход этой гонки на понижение очевиден: при таких темпах опускания планки всё действительно кончится очень быстро. Страна, где делают плохие машины, жизнеспособна и порой даже перспективна, но страна, где делают только плохое искусство, загнётся ещё до того, как постареет нынешняя молодёжь.
Три манифеста
Два документа по-настоящему взбудоражили общественное мнение осенью 2010-го года — манифест Никиты Михалкова и последнее слово Ходорковского в Хамовническом суде: да простится мне их постановка в один ряд. Общественная реакция была симптоматична, и в обоих случаях симптоматично громка.
Подавляющее большинство блогеров — а другого инструмента для повседневной социометрии у нас нет — резко, в выражениях крайне нетерпимых осудили Михалкова и столь же горячо поддержали Ходорковского, хотя ещё пять лет назад всё было бы ровно наоборот. Именно это позволяет понять нечто весьма глубокое и неоднозначное в михалковском манифесте.
Манифест Михалкова есть деяние добровольное и, так сказать, спонтанное. Последнее слово на суде — часть судебной процедуры. Ходорковский мог и отказаться от него, подобно Лебедеву, но от него многого ждали.
От Михалкова никто ничего не ждал, и никакая процедура ему не диктовала. Манифест был вызван к жизни соображениями более серьёзными, а именно эстетическими. Простите за рифму — без манифеста было пустое место. «На нашем месте в небе должна быть звезда».
В пьесе, которую вот уже седьмой век кряду являет собою русская жизнь, почему-то обязательно должны быть одни и те же герои и злодеи, консерваторы и реформаторы — вне зависимости от их личных качеств. Поэтому почти все наши реформаторы и консерваторы так злы и раздражительны: по личным своим качествам они предпочли бы играть совсем другие роли либо не играть вовсе никаких. Но распределение ролей в этом театре происходит не по чьей-то злой воле, а механически: с механизмом спорить бессмысленно.
У нас должен быть консерватор во власти, и должен быть оттепельный реформатор, хотя они почти ничем друг от друга не отличаются (в том числе и по результатам своей деятельности). У нас должен быть отвратительный прислужник режима и его прогрессивная жертва. То и другое должно быть манифестировано. И манифесты обязаны появиться одновременно.
Драматургия — закон более сильный, чем история и политология. По крайней мере в России, где история подчиняется не общественным и не экономическим, а эстетическим законам. Есть такие культуроцентричные страны, смешно с этим спорить.
Как примитивно мыслящий эмпирик, который ни в чём не видит закономерностей, а ценит только факты, — я готов был бы изучить историю михалковского манифеста и, пожалуй, даже объяснить, как он получился.
Никита Сергеевич — человек быстроумный (или, если кому-то не нравится «умный», скажем «быстрохитрый»), он работает на опережение, отлично понимая, что наибольший успех сейчас могут иметь максимально отвратительные тенденции, раз уж общий вектор государства направлен к распаду. Не знаю, понимает ли он это, но интуитивно чувствует.
Он также умеет первым эти тенденции обозначить, стараясь вести себя не только максимально отвратительным, но и самым показательным образом.
Он уже выступил инициатором путинского третьего срока, но, к счастью, не был услышан. Теперь он задумал испечь предвыборную платформу для путинского возвращения в Кремль, но по ходу дела то ли понял, что Путину туда не очень хочется, то ли получил сигнал о том, что Путин вообще против любой идеологии, потому что идеологии только раскалывают общество. Путин же стремится к его максимальной консолидации, желательно путем глубокой умственной деградации.
Именно поэтому попытка, скажем, Алексея Чадаева максимально туманно, многословно и квазинаучно сформулировать «Его идеологию» осталась без всякого верховного внимания и была воспринята, кажется, даже с раздражением.
Путина в качестве идеологии не слишком устраивала даже предельно пустопорожняя (но грозная) доктрина Суркова насчёт суверенной демократии, — недаром сразу после её обнародования он с раздражением заметил, что это всё-таки Сурков работает у Путина, а не Путин у Суркова.
Любые попытки подверстать под путинское правление платформу, программу, идею и тому подобное вызывают у власти раздражение — и не только потому, что идеология означает попытку думать, а попытка эта нежелательна сама по себе. Дело в том, что Путин должен быть президентом не по причине своей консервативности, либо либеральности, либо суверенной демократичности, а потому, что он Путин. Ни в каких идейных подпорках он для этого не нуждается, ибо попытка доказать его правоту вполне может обернуться своей противоположностью. А идеальная для него ситуация — это когда никто ничего не доказывает. Когда страна по-тихому сливается, распродавая недра.