трагедий он уже навидался столько, что еще одна, новая, не хотела вмещаться в его душе, и он ни о чем не спросил.
– Это же их родителей поубивали. Теперь вот везу сирот домой. Племянники мои, – сказала тетка, словно извиняясь.
– А у тетки собака есть! – горделиво сообщил Шурка. – Жулик называется.
– А, какая там собака! – сказала тетка. – Щенок.
Азевич попытался догадаться, что же произошло, но не смог и переспросил женщину:
– А за что их немцы убили?
– Если бы немцы! Свои, партизаны.
– Вот как! И за что?
– А ни за что, – помолчав, сказала тетка. – Что отец за немца вступился. Не давал немца застрелить. Так самих постреляли.
– Интересно, – вяло сказал Азевич, не испытывая, однако, большого интереса к этой, в общем, банальной истории. Он думал о том, где ему слезть с подводы, чтобы не въехать в какую-нибудь деревню с полицией. Тетка же, напротив, уже не могла сдержаться и рассказывала:
– Они же учителя были – Биклаги. Возле церкви жили. Недалеко от школы. Отец физику учил, а мать, моя сестра Фенечка, немецкий язык. Домик такой славный имели. Она же, Феня, чистюля такая, сестренка, все у них, бывало, прибрано, ладное такое, комнатка или крыльцо, все вычищено, выскоблено, желтенькое. Вот это их и сгубило. Если бы знать... Но, ты! Чего это он встал? – удивилась тетка. Ее лошадь почему-то остановилась посреди дороги и ждала. Вскоре, однако, тетка догадалась: – А, тут же развилка. Хутора Ольховские, если направо, а налево – объезд. Как оно лучше?
Азевич подсказал:
– Лучше на объезд.
– Ага, и правда. Наверно, лепей на объезд. Но, милая!
Повозка свернула куда-то влево, и они тихо поехали в сплошной темноте. Дорога тут стала похуже, с частыми ухабами. Кустарник вскоре окончился, и они очутились в открытом ветреном поле. Стало холодно. Азевич едва сдерживал дрожь, очень мерзла правая нога в мокром худом сапоге.
– Они же и деток так же учили, чтоб аккуратно, вежливо. Шурка вон малый, еще в школу не ходил, а уже книжки читал, весь букварь знает...
– А букварь неинтересный, – сказал мальчик. – Сказки интереснее.
– Кто теперь вас учить будет, детки вы мои разнесчастные! – всхлипнула тетка.
Азевич спросил:
– А за что их убили все-таки?
Тетка помедлила, вытерла ладонью глаза.
– Я же и говорю, чистенько у них было, культурно, ну и понравилась квартира тому немцу. Что в район за начальника приехал. В коричневом таком пиджаке, с повязкой на рукаве, немолодой такой, очень строгий. Стал квартирантом...
– Бургомистр, что ли? – спросил Азевич.
– А черт его знает, бургомистр он или еще кто. Занял большую комнату, их переселили в боковушку, чтоб к нему ни-ни. И денщики там у него, обслуга...
– А у него наган – вот такой, в кожаной сумочке. Прабел называется, – вставил свое Шурка.
– Во, наган ты только и запомнил. Наган...
– Ага, запомнил, – заерзал в тулупе Шурка. – Тот дядя стрельнул в немца, а потом взял его наган и стрельнул в папку.
– Так за что же их? За квартиру? – удивился Азевич.
– А кто ж их знает, я же не была там, не знаю. Но люди рассказывают: пришли ночью, позвали в сарай Биклагу, ну отца вот этих... Чтоб немца забить. А он: нет, нельзя, детей погубите, немцы тогда поубивают всех – и нас, и детей. А те говорят: ах ты холуй немецкий, фашистов защищаешь? Ну и сами в хату, застрелили немца, а потом и их обоих постреляли. Чтобы свидетелей не оставлять, что ли? Или со зла? Или черт их знает почему!
– А в папку два раза стрельнули, – в молчаливой тишине сказал Шурка. – Потому что шевелился. Рукой по груди водил.
– А ты видел? – тихо спросила Лёдя. – Я на печи плакала...
– А я видел. Я под кроватью сидел, а как кровь из папки потекла до порога, так я вылез. А папка и не шевельнулся больше.
Тетка начала тихо всхлипывать, Азевич сидел молча и думал. Но что он мог сделать, чем утешить этих ребят? Может, так было нужно, а может, и нет. Как понять теперь, кто виноват. Конечно, виновата война, повсеместная жестокость, ненависть и непримиримость, раздиравшая человеческие души. Стреляли, уничтожали, громили, лишь бы побольше крови – и чужой, и своей. Но разве все это началось только с войной, разве до войны было не то же самое?.. Свои со своими начали воевать давно и делали это с немалым успехом. Недаром говорили: бей свой своего, чтоб чужой боялся. Чужих не слишком испугали, а своих побили. Теперь, услышав этот рассказ на ночной дороге, Азевич, в общем, понимал местечковых учителей, их тревогу за малышей. Наверно, любовь к ним, а не желание услужить немцам вынудило их возразить партизанам. А партизаны поубивали и тех, и других. Чтобы не ломать голову, не разбираться. Разберемся, мол, после войны...
Они еще ехали полем, но Азевич забеспокоился: где-то здесь должна была начаться большая деревня Саковщина, в которую ему лучше всего не соваться. Деревня при дороге, бывший сельсовет, теперь там, наверно, расположилась полиция, и, конечно, их остановят.
– Тетка, Саковщина далеко? – спросил Азевич, как только женщина немного успокоилась и умолкла.
– Саковщина? А близко. Вон мосток переедем и – Саковщина.
– Тогда я слезу, – решил Азевич. – Спасибо тебе, тетка. И вы – растите большие, – пожелал он малышам. – Может, когда-нибудь лучше будет.
– О если бы оно было лучше! – вздохнула тетка. – Если бы лучше! А то и до войны, и в войну эту, чтоб она сдохла. Сколько крови нашей она еще выпьет...
Повозка стукнула напоследок колесами в колдобине и скрылась во мраке, а он остался один среди ночи. Стужа вовсю терзала его, тело сотрясала дрожь, кроме как на ходьбе, согреться не было возможности.
По-прежнему ставя ногу бочком, чтобы не цепляться за траву подошвой, он ковылял каким-то полевым косогором – прочь от дороги, подальше в поле, в обход Саковщины. Деревня действительно находилась где-то поблизости, то и дело доносился запах дыма из труб. Дул сильный ветер, временами просто рвал на нем полы шинели, выдувая остатки тепла. Руки Азевич держал в карманах, так они меньше мерзли, и долго брел куда-то по полю вниз. Оглянувшись, увидел, как небо над ним недобро нахмурилось, густая чернота разлилась по всему небосклону, до самого горизонта. И только он подумал, что, наверно, пойдет снег, как тот действительно повалил густо и споро, словно из развязавшегося мешка. Ветер гнал и гнал вокруг снежную крупу, осыпая ею траву под ногами, сек по спине, по плечам, по его мокрому картузу и особенно больно – по мокрым ушам. Ночную даль враз застлало непроницаемой серой мглой, земля вокруг высветилась, непривычно забелев в ночи, и Азевич с тревогой подумал: куда же он выйдет? Может, лучше было где-то укрыться от этой снежной круговерти, пересидеть, переждать. Если бы набрести на какую постройку или на хвойную чащу, ельник. Но нигде поблизости в поле не было даже дерева, на всем пространстве буйствовал ветер и снег. После снежной крупы с неба понеслись крупные хлопья, которые залепляли плечи, оседали на голове, в складках шинели, быстро покрывали землю; сзади потянулись его неровные, с земляной чернотой следы. Немало снега набилось в дырявый сапог, мокрая правая стопа начала отчаянно мерзнуть. Взмокло от снега его жесткое, покрытое недельной щетиной лицо, уши и руки. Как на беду, косогор вскоре уперся в серый от снега, низкорослый кустарник, приглядевшись к которому, Азевич понял, что впереди овраг. Заросший кустарником, тот широким провалом разлегся поперек пути. Что было делать, в какую сторону обходить? И можно ли было его обойти? Сквозь плотную пелену снегопада Азевич не много чего мог рассмотреть и, помедлив, полез в серую прорву оврага. Хватаясь за скользкие, холодные ветки, прошел шагов десять и упал, едва не до самого низа проехав на заду по травянистому склону. Здесь, внизу, было несколько тише, хотя вверху по всему овражному пространству несло потоками