снега. Азевич немного посидел, справляясь с дыханием. Ему уже не было холодно, было душно, он весь взмок от пота, полы шинели и брюки тоже промокли, сердце напряженно билось. Очень не хотелось вставать, хотелось закрыть глаза и сидеть в этом, поросшем орешником рву, но опасность уснуть и замерзнуть вынудили его напрячься и встать. Надо было выбираться из снежной ловушки.
Он не ожидал, что выбраться из оврага окажется так трудно. Сапоги то и дело скользили на заснеженном склоне, глубоко разрывая старую листву под снегом. Как он ни пособлял себе руками, хватаясь за кустарник, все равно падал, разгребая коленями снег, затем, подтягиваясь на руках, переступал выше. Пробирался по склону наискось: так было удобнее. Но это отнимало массу времени – овраг оказался гораздо глубже, чем показалось сначала. Иногда ему казалось, что он никогда не выберется из него. За каким-то рогатым кустом на склоне сел, посидел, лихорадочно дыша и упираясь ногами в трухлявый пенек, чтобы не сползти назад. Снова он бы уже не выбрался. У него не оставалось сил, чтобы повторить этот путь сначала.
А снег все сыпал, несся над оврагом, курил белой пылью в лицо, облепил Азевича сплошь, с головы до пят. Наверно, и за пять шагов его невозможно было узнать, он стал похож на комель иссохшего дерева или корч. Наконец кое-как он выбрался на край оврага и упал – идти дальше уже не было сил. Мир и действительность застились от него сплошным снежным туманом, сознание, кажется, тоже едва мерцало, и он снова поймал себя на том, что засыпает. Но уснуть было все равно что погибнуть, а погибнуть он пока не хотел позволить себе и снова поднялся на ноги.
Дальше он брел, словно пьяный, по щиколотки в рыхлом снегу, слепо обходя кустарник, заросли мелколесья. Что его ждало за тем мелколесьем, лес, поле или деревня, он не имел понятия, он давно уже потерял ориентировку и совершенно не представлял здешних мест. В который раз подумал: хотя бы не выйти к речке. Речка бы его совсем погубила.
Речки, однако, впереди не оказалось, а заросли мелколесья вдруг кончились, он снова почувствовал под ногами твердь, возможно, скошенный луг или поле с прошлогодним жнивьем. Как всегда, на полевом просторе усилился ветер, снеговая крупа теперь секла по левой щеке, и Азевич, отворачиваясь, невольно забирал вправо. Разозлившись на полуоторванную подошву, изрядно надоевшую ему за дорогу, попытался вовсе оторвать ее от сапога, но только до крови расцарапал руки. Так и потащился дальше, сильно загребая сапогом снег; метель сзади скоро засыпала его следы. Идя с нагнутой головой, как было удобнее на ветру, едва не наткнулся на жерди разломанной, полузасыпанной снегом ограды. Совсем близко, затканные снеговой круговертью, серели стрехи каких-то построек, бревна стены без окон. Кажется, это были не избы, скорее, гумно и повети. Обрадовавшись, он перелез через низкие жердки ограды и пошел к крайней постройке.
Это низкое бревенчатое сооружение оказалось заброшенным, без дверей, сараем с черной дырявой стрехой, полным наметенного внутрь снега. Он лишь заглянул туда и направился к следующему, широкие ворота которого были плотно закрыты на щепочку в пробое – наверно, имело смысл и туда заглянуть. Одубевшими пальцами Азевич вынул щепку, осторожно приоткрыл половинку ворот. Из темноты на него пахнуло летними травяными запахами, внизу от ворот тянулись полосы наметенного снега, но, в общем, тут казалось тепло и тихо, и он притворил за собой ворота. В объявшей его темени вытянул руки, ступил шага три и уперся в высокий – выше него – омет соломы, осторожно отступил в сторону. Тут его руки наткнулись на холодные бревна стены, а ноги ступили на что-то рыхлое и шуршащее – кучу сухого гороха, что ли? Азевич обессилено упал и перевалился через эту кучу, подальше от ворот, ближе к стене, руками и ногами зарылся как можно глубже. Он уже чувствовал, что отсюда никуда не пойдет, его тело, издрожавшись на ветреной стуже, жаждало одного – сжаться, собраться в комок, как-либо согреться. Грудь переполняла горечь, дыхание долго не могло выровняться, он дрожал, трясся в ознобе и шумно, часто дышал. Сознание его постепенно меркло, перед взором продолжалась бесконечная снежная круговерть, он плыл в ней куда- то в мучительно-сладких сумерках. В душе его жило привычное ощущение опасности, застарелого страха, но не было силы одолеть этот страх или что-нибудь предпринять для спасения. Усталость подавляла даже инстинкт выживания.
...Как-то в начале весны он чистил на конюшне Белолобика, и секретарша позвала его к председателю исполкома. Егор торопливо вошел в кабинет, остановился у порога. Заруба сидел, тяжело привалившись к столу, он как-то слишком внимательно посмотрел на возчика. Тот на секунду испуганно замер под этим нелегким взглядом, но председатель лишь тяжело вздохнул и сказал, что сегодня и завтра они никуда не поедут. Если Егор имеет желание, то может съездить в свою Липовку, в которой, наверное же, не был с начала зимы. Егор очень обрадовался, быстренько собрался, запряг в возок Белолобика. С давно уже не испытанной радостью помчался знакомой дорогой через знакомые поля и деревни, краем Голубяницкой пущи. Спустя пару часов из-за леса показались заснеженные крыши изб под голыми ветвями деревьев. Это была его родная Липовка.
Дома на дворе его встретила мать с порожним ведерком в руках, в котором только что отнесла корм поросенку. Отца дома не было – с Ниной который день работал в лесу, тралевал бревна. Обещал приехать поздно вечером, и Егор подумал: что делать? Возвращаться в местечко или дожидаться отца? Решил, однако, ждать. Задал Белолобику сена, а сам съел яичницу, на скорую руку зажаренную матерью на загнетке. Угощая сына, мать не переставала расспрашивать, как он там, среди чужих людей, как и кем там досмотрен. Потом стала жаловаться на сельскую жизнь, на то, что крестьян загоняют в колхозы, а у колхозников все забирают: и хлеб, и картошку, и семена, инвентарь, лошадей. «Ой, будет голод, ой, поедим травки да мякины, что же это делается! Что они там, руководители ваши, с ума посходили, что ли, разве так можно обращаться с народом, в чем он виноват перед ними? Или они там нелюди все, в районе?..»
Слушать это Егору было не очень приятно, хотя все эти жалобы не были для него внове. На собраниях он уже наслушался и не такого. И он стал успокаивать мать, говорил, что, может, сначала и будет трудновато, но после... Государство даст трактора и комбайны, даст хороший скот на развод, семена, все наладится, и люди заживут лучше, чем жили единолично. Мать, похоже, слабо верила его словам, хотя постепенно и успокаивалась.
«Ну а как же ты, сынок, с женитьбой? На днях Насточка прибегала...» – «Насточка? А зачем?» – «Про тебя спрашивала. Говорила, за всю зиму – ни письма, ни привета. Как же ей быть? Сватаются к ней из Закорытья, так она спрашивала про тебя. А я уже думаю, лучше бы ты на ней женился, все-таки своя, близкая, а то еще какая комсомолка местечковая окрутит. Даст тогда Бог невесточку под старость». Егор молчал и думал: окручивает, считай, уже окрутила его местечковая и не комсомолка даже – коммунистка, не то что какая-то Насточка. Так он и сказал матери: «Пусть не дожидается. Видать, не судьба нам сойтись». Мать снова заплакала, наверно, почувствовав и тут что-то скверное.
Настроение его совсем испортилось от той новости про Насточку, хотя что уж ему теперь Насточка? Сидел за столом, ужинал, а из головы не выходила Полина, мучили мысли о последней встрече. И как теперь ему быть? И какой она с ним будет?
Вечером приехал из леса отец с сестрой, оба вымокшие, усталые и голодные. Отец наскоро поел, выругался на советскую власть и начал смолить свои самокрутки. Сестра Нина все расспрашивала, как он и что, хорошо ли ладит с начальством, много ли молодежи в местечке, часто ли устраивают танцы и есть ли у него там кто. Он отвечал скупо, уклончиво и, посмотрев коня, сказал, что пойдет спать. С полузабытым удовольствием лег в свою знакомую с детства, скрипучую кровать под наклеенной на стене картинкой – восстание на броненосце «Потемкин». Повглядывался в стволы орудий, во взбунтовавшихся матросов, перепуганных офицеров с наганами и улыбнулся. Радость его на том и окончилась. Наверно, кончалась и юность.
Назавтра утречком он уехал.
Мать на прощанье всплакнула, отец угрюмо молчал. Сестра пообещала перед Пасхой приехать поглядеть, как он живет. Может, браток приженился на какой-нибудь местечковой, да не хочет признаться. Примерила его буденовку, которая ей очень понравилась. Наверно, понравилась также и матери, та даже перестала плакать.
В исполкоме, куда он вернулся к обеду, сразу почувствовал: что-то случилось. Секретарши Риммы за столом не было, в приемной вообще было пусто, на двери кабинета Зарубы краснела большая сургучная печать. Азевич выскочил во двор, к конюшне, где на розвальнях сидел бородатый Волков, курил цигарку. «Что случилось?» – бросился к нему Егор. Старый фурман невидящим взглядом уставился в него. «А ничего». – «Как ничего? Где Заруба?» – «Зарубу взяли. Ночью». – «Ну а говорите – ничего!» – весь затрясся