В тот вечер, еще не зная твоего имени, я отдалась тебе. И мне было хорошо, как никогда в жизни. Я не знала, что начинаю эту историю с измены.
Ты познакомил меня с Борисом позже, на дне рождения у Славы. Помнишь, тогда еще Борис отрезал себе галстук. Ты не догадался, что он сделал это только ради меня?
Ты скажешь, что я издеваюсь сейчас над тобой, чтобы сделать тебе еще больнее. Может быть, и так. Ты спросишь, зачем я тогда это сделала?
Я знаю, ты продолжал свою игру в «форексе» лишь благодаря ожиданию чуда, не признаваясь себе самому, что это я и только я заставляю тебя продолжать.
Конечно, ты давно мог бы сдаться и стать по-куриному счастливым, рыться вместе с другими петухами в дерьме, выискивая зерна, но ты предпочел голод. Голод и ожидание. Я знаю, ты все еще ждал нашей с тобой
Так вот… Это письмо, если хочешь, и есть эта наша
Ты помнишь тот вечер, когда Борис приехал к нам, как всегда со своими штучками – полежать то на одной кровати, то на другой. Вы стали вспоминать ту далекую алтайскую деревню, ваше место силы, вы даже собирались на нее медитировать. А перед этим ты восторгался, как это Борис приехал к тебе на велосипеде через весь город. Ты угощал его своим коньяком, не зная, чем я угощала его за час перед этим. Конечно, я начала первой, будто бы нечаянно положив ему свою ладонь чуть повыше колена… Он грозил порезать себя ножом, если я не отдамся. Он так самоотверженно клялся, что временами мне казалось, что он действительно не лжет. Я бы, конечно, посмотрела на эту «малую кровь», если бы не знала наперед, что так он станет для тебя еще идеальнее. И я предпочла оставить ему эту его роль как роль. Но здесь не обошлось и без тех твоих карт Таро, комментарии к которым написал Алистер Кроули. Я всегда была равнодушна к мистике. Но, чтобы все же остаться частью
Я отдалась твоему Борису на ковре, который ты почему-то называл персидским, хотя это был обычный для тех времен ковер в стиле модерн. Помнишь, он лежал у нас сначала на полу в комнате, а потом в прихожей, и ты часто вытирал об него ноги, когда забывал это сделать перед входной дверью. Я злилась за это на тебя и иногда, находя следы грязи, даже плакала… Борису ничего не оставалось, как согласиться.
Моим вторым условием было, чтобы он разделся совсем. И он разделся совсем. Он не побоялся, что, открыв дверь и увидев эту сцену, ты забьешь его насмерть своими тяжелыми ботинками. Втайне я надеялась, что ты не опоздаешь к началу спектакля. Но ты все же опоздал.
Делать это с твоим прыщавым кумиром было и в самом деле отвратительно. Сначала он долго не мог попасть. Потом ему, видите ли, стало сухо, и он стал копить слюну, чтобы демонстративно послюнявить свою «машинку», но я видела, как он при этом ее поддрачивал. Очевидно, страх быть внезапно застигнутым тобой никак не давал ему сосредоточиться, так сказать, поднапрячься, и я даже не уверена, кончил ли он тогда и в самом деле или лишь разыграл эту сцену с повизгиваниями и конвульсиями. У меня было сильное подозрение, что спектакль продолжается, ведь его член, несмотря на лихорадочные фрикции, оставался мягким, как сосиска. Мне почему-то показалось, что он хочет выиграть у тебя не меня, а
Когда это письмо дойдет до тебя, я буду уже далеко. И от тебя, и от Бориса, от которого мне были нужны только деньги. На Манхеттене я открою себе студию и буду заниматься живописью.
Быть может, это письмо покажется тебе чересчур сентиментальным, манерным или даже напыщенным. Быть может, ты назовешь его дурацким. Но мне захотелось его написать именно так. Хоть я, к сожалению, и не Колетт Пеньо. И еще… На прощанье мне все же хотелось бы напомнить тебе твою любимую притчу, ее упоминает Мальро. Помнишь? «И тогда Император Непреклонный приговорил Великого Художника к повешению. Тот должен был устоять на самых кончиках больших пальцев. А когда устанет… Он устоял на одном пальце. Другим же нарисовал на песке мышей. Мыши были нарисованы так замечательно, что вскарабкались по его телу и перегрызли веревку».
Прощай же, мой гений радости,
Чина»
Задыхаясь, он откладывает письмо. Он чувствует, что ему больше нечем дышать. Как будто все это время он жил в каком-то невидимо тлеющем доме, и вот и настал наконец тот миг, когда валишься в обморок от удушья.
Через час, тяжело расстегнув воротник и прихватив с собою бутылку портвейна, Евгений выходит на улицу.
Издалека со своей близорукостью он принимает маленькую девочку за букет роз. Все же, по-видимому, существует нечто, не зависящее от его рефлексий. Но не может же он не думать о письме. Он не скрывает от себя, что все, чего бы он сейчас хотел, это снова встретить Чину. А этого мерзавца Бориса…
Он смотрит на девочку, думая о странном удвоении мерцающих полуформ, он все же находит в себе силы усмехнуться, что, в отличие от его бинарных оппозиций, жизнь в своей простоте по-прежнему остается целостной. Эти огромные алые газовые банты и полупрозрачное платьице. Мать держит ребенка на руках, лицо ее излучает счастье.
Он садится чуть поодаль на тротуаре, прямо на бордюр и открывает портвейн. Еще только двадцать минут одиннадцатого. Гештальт-процесс начинается в шесть. И значит у него еще целая вечность.
– А как же ты все-таки попадаешь туда? – спрашивают две пары стройных женских ног, проходя мимо.
И отвечают сами себе:
– Я дохожу до «Сокола»…
Ноги уходят, а он… он лишь печально усмехается:
«Но откуда вы знаете, что «Сокол» это «Сокол»?»
Отбрасывая длинные тени, ноги удаляются вдаль по аллее. Их тени горизонтально скользят, иногда вырастая на уже раскаленных солнцем каменных стенах.
«В семь недель у ребенка уже появляется мозг», – почему-то думает он, делая еще один глоток и замечая, что тень от бутылки светится.
«Ты дурак, Евгений, ты ничего не понял», – Чина говорит это смеясь, но легкий румянец выдает и ее. Они возвращаются на Рождество. Мягкий пушистый снег почти не падает, а там, где он все же оседает, его так легко и так смешно зачерпывать ботинками. Он знает, что она влюблена, и он сам чертовски влюблен. Он знает, что, конечно же, признается ей сегодня, может быть, даже почти сейчас, отдастся в рабство своих признаний, пусть делает, что захочет, ведь больше сил нет терпеть. И оттого весь вечер дразнит, заговаривая про другое, мучая и ее, и себя. Оттого он даже зазвал в эти гости и Бориса, чтобы тот еще немного их проводил, не давая им остаться один на один.
Зима и в то же время тепло, снег мягко, неслышно поднимается и не падает. Борис ступает в легких ботинках, он в одной тонкой батистовой рубашке. Чина смеется. Борис тоже влюблен в нее, как и Евгений. Но сейчас именно Борис теряет ее – чисто, празднично и легко. С бокалом вина, темного, красного, Борис идет рядом с ними и улыбается. Втроем они останавливаются под большим, празднично сияющим шаром. Тысяча маленьких зеркал, в каждом из которых мерцает голубым, зеленым и ярко-оранжевым эта загадочная жизнь, ожидающая каждого из них по ту сторону исчезающего старого года. «Миленький, возвращайся. Ты же замерзнешь!» – смеется Чина и гладит Бориса варежкой. Она целует его, медленно, узко вытягивая губы, конечно же, нарочно дразня Евгения. Но он не сердится. Ведь это тайна Рождества. И в этот падающий и поднимающийся вверх снег они все равно уйдут вдвоем, а он, Борис останется. Мягкий пушистый снег. Длинные волшебные улицы. Он все оттягивает слова до последнего. Вот и подъезд. Ее блестящие глаза. Долгий блестящий взгляд. Долгий поцелуй под лестницей. Он отстраняется и говорит: «Чина… я… я… люблю тебя».
Он снова здесь, в неизбывности жаркого дня. Отдельный коттеджный городок, аллеи, пруд, он купил этот особняк готовым, за два с половиной миллиона долларов. Этот дом даже не надо