антисоветизма, нежелание играть в постмодернистские игрушки нового времени. Как это сказано у Кьеркегора в «Страхе и трепете» (Павел Георгиевич долго учил эту цитату наизусть): «Когда дети в свободный день уже к двенадцати часам переиграли во все игры и теперь нетерпеливо говорят: «Неужели нет никого, кто знал бы новую игру?» Разве это доказывает, что эти дети более развиты и продвинуты, чем дети того же самого или предыдущего поколения, которые сумели растянуть известные им игры на целый день? Не доказывает ли это скорее, что у этих детей не достает того, что мне хотелось бы назвать очаровательной серьезностью, которая принадлежит игре?» Длинная цитата, но достойная, чтобы вызубрить ее наизусть. Нежелание продаваться… А может быть, неумение? Как это хорошо сделали другие, посмеявшись над поддельными знаками империи, да нет, он не против перемен, просто он никогда не любил умного искусства, а любил религиозное, и хотел остаться таким же, каким был когда-то раньше. Живым. А теперь принявшим жизнь в форме смерти? «Папа, а почему ты в белой рубашке?» «Потому что сегодня мой день рождения». Он почему-то вспомнил маленького Виктори, как тот зажигал свет. Вику нравилось, как из темного папы возникает светлый… «Зачем ты снова женился, папа?» «Чтобы не уехать в Оптину или в Непал…» Так прячут сломанные крылья с тайной надеждой, что они срастутся. Есть ли ответ? На небесах никогда нет одного ответа, так же, как впрочем и в пизде, и каждый символ как символ должен быть многозначителен. Это письмо… «Любил ли ты, Павел, Нину?» Воля бога больше, чем любовь. Да и что такое любовь? И любовь ли отравляла ему сновидения, когда Клара приходила к нему по ночам, тогда как засыпала в его объятиях Нина? Или это мстило ему Новое Время, принимая обличья бляди, от которой он почему-то всегда был без ума? Ничего кроме соблазна. «Почему же ты не женился на мне?» – спрашивала его по ночам Клара. «Но ведь это было бы безумием жениться на тебе, это было бы равносильно самоубийству. Ведь с тобой бы я рисовал не то, что мне хочется. Я же знаю, что ты любишь только деньги и славу, раздеваться-отдаваться всем и каждому – тайный и явный порок, оплачиваемый золотом, как и все пороки». И он сладко ебал ее, именно ее, продажную Клару, сжимая в объятиях чистую Нину. «А откуда ты знаешь, что ты рисовал бы не то, что тебе хочется? – смеясь выскальзывала Клара из-под него. – Может быть, ты не только бы приподнял, но и донес? Как вампир, питаясь тем, что я, твоя любовь, была бы рядом, и тогда, когда-нибудь – рядом с Коровиным или с Бенуа… У многих великих художников жены были стервы. Ха-ха-ха!» Она исчезала, он просыпался. Нина мирно спала в свете луны, падавшем наискось из-за раздвинутой занавески. Брак – это когда можно во всем признаться, брак – это с тем, кто может тебя простить? Брак – это с тем, с кем можно просто поебаться.

Такси остановилось, и он вышел. Нет, сейчас не ночь, и он не пьян, и Нина не выглядывает из форточки. Это ее его ожидание и слезы, как она плачет иногда всю ночь, также, как и его первая жена, когда он пьет. Значит, он так и не изменился? Но может быть, это Бог захотел, чтобы он так и не изменился, так и остался в прошлом, ненужный со свей старомодной возвышенностью новому лукавому времени, где роль проигравшего, как Исус, уже смешна, где нужны не художники и святые, а имиджмейкеры и проповедники, где «что» давно уже важнее «как» …

– А где ты был? – спросила Нина, он не успел достать ключ, она открыла ему дверь сама.

Глядя на нее, он вдруг подумал, что, быть может, и в самом деле больше любил в ней девочку, чем женщину. Ебаться с девочкой…Ее мать спросила его накануне свадьбы: «И зачем тебе эта женщина- ребенок?» Сейчас, глядя на Нину, он подумал: «Потому что, может быть, ребенок я сам? Водка и Клара… Да к черту!» Он не хотел больше думать об этом, он мог бы удлиннить мгновения своей казни и снова засмотреться на себя-палача, Нарцисс, и у него хватило бы еще времени для этой мучительной отсрочки, ведь снаружи время течет не так, как внутри, где иногда кажется, что оно совсем и не движется, и что ты несчастен навсегда, что, как и все во времени, уже больше полуложь, чем полуправда, потому что с Ниной он… Это было странное чувство, каждый раз, когда он снова встречал ее пусть после даже недолгой (рабочий день) паузы, он явственно ощущал, что все не так, как ему представлялось, когда он оставался один с прокрадывающейся в его одиночество Кларой. Ведь с Ниной он и в самом деле забывал о своих поражениях, эта полуженщина-полуребенок развлекала его своими наивностями и он чувствовал себя гораздо моложе своих пораженческих лет. Иногда он думал, что все же иногда изменяет он ей с Кларой только потому, что Клара блядь, ведь именно блядью владеют другие мужчины, с которыми можно таким образом и обмениваться чем-то таинственным и одновременно соревноваться. Каждый раз измена, как и в сновидении, случалась спонтаннно, какой-то демон вдруг заговаривал в нем, смеялся и звал на круг. Как будто он чего-то не добрал от жизни. И каждый раз потом он, Павел Георгиевич, ненавидел сам себя и проклинал, не понимая, почему он не отпускает сам себя и не хочет стать взрослым, жена – так жена без измен, сорокалетний отрок, расписывающий христианский храм, когда-то фантазировавший на тему Шивы, искавший бога по полуподпольным мистическим тусовкам, принимающий подряд все посвящения (а ведь были же и шаманы, и суфии, а, Павел Георгиевич?), молящийся о спасении, хотя и по очереди, но все же всем встречающимся на пути богам…

– Я был на буддийской мандале, – ответил он, освещенный ее полудетской улыбкой.

– А это еще что такое?

Она посмотрела на него и он подумал, что если бы она задала ему этот вопрос на улице перед подъездом, то наверняка скакала бы на одной ноге через расчерченные мелом квадраты (он представил, как она прыгает без трусиков).

– Это, понимаешь, – засмеялся он, – такой песочный магический узор, который тщательно и кропотливо насыпают, это такое тибетское религиозное искусство.

– Тибетское? – она замерла.

Он догадался, что Нина подумала о его сыне. И она тоже угадала, что он угадал. Его сын Вик снова встал между ними, тень Вика, и он, Павел, отец, снова его предал, качнувшись и поцеловав жену, как ни в чем не бывало, подавая ей знак, что нет, он ни о чем не догадался, что он по-прежнему с ней, а не с ним, что она может быть спокойна. Он вдруг подумал, что, может быть, поэтому он ей и изменяет, словно бы мстит ей за Вика.

Разве можно понять до конца, что и зачем ты делаешь, о запутавшийся в этой жизни человек? Над тобой смеются разные боги, если только они есть. Но ведь ты же не сомневаешься, разве не так, Павел Георгиевич?

«Нет, я не сомневаюсь».

22

Из Америки я вернулся совсем другим. Отец, конечно, был в шоке, что меня выгнали. Но меня это мало волновало. Я все же прошел свой западный университет. Дипендра заразил меня своим аристократическим нонконформизмом. Он, кстати, любил ту же музыку, что и я. И панк, и рок, и классику (мое почтение папаше). Часто мы, плавно перетекая из одного бара в другой – из «Дублина» в «Атлас» или в «Кью» (Дипендра предпочитал дешевые студенческие бары), затягивали что-нибудь старинное из «The Wall», что-нибудь вроде: «We don’t need no education». Или из «Led Zeppelin» просто: «Пам– пам-пара-па- пам». И, беззвучно смеясь, смотрели друг на друга, как две экзотические, еще не вымершие цапли. А потом бодро принимались за «Rammstein». Нет, мы не только развратничали, хотя и развратничали тоже. Давенпорт – как она раздвигает это свое для тебя, двумя пальчиками блестящие лоснящиеся губки, глаза в глаза и наглая насмешечка – может быть, это был даже не разврат, а какое-то священное изумление. «Дионис, разорви меня в клочья! – кричал Крис, подхватывая какую-нибудь пьяную хохочущую мулатку за ляжки и тяжело, неуклюже переваливая через плечо, она визжала от наслаждения. И снова, теперь с высоты, снова это извечно завораживающее меня отверстие, манящая засасывающая вульва или, попросту говоря, пизда, куда можно будет потом засаживать и засаживать, залезая на стол и упираясь пятками в дверной косяк… Я надеюсь, эти девочки хоть чуть-чуть, но все же любили нас искренне, а не только за деньги. Хотя, прежде всего это было издевательство над буржуа, которые предаются своему разврату в магазине или перед телевизором. Однажды Дипендра на глазах у банкира прямо напротив парадного входа в «Фистар банк» сжег пачку из пятидесятидолларовых бумажек, которые одна за другой выдавал ему банкомат. Я видел мучительно искривленное лицо банкира, казалось, как будто сжигают его самого. Дипендра смеялся и громко рассказывал про вирус, который будто бы изобретают в его стране, вирус, передающийся только через американцев и поражающий доллары, рассыпающий эти дьявольские бумажки в прах. Он издевательски закончил тем, что деньги давно уже потеряли свою меру справедливости в этом мире и что капитал это на самом деле социальная форма рака.

Вы читаете Дипендра
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату