как и мы, сидя, как перед зеркалом. Я держал в своих руках пальцы Лизы, и она улыбалась, и потом, когда мы выходили из кинотеатра на улицу и вымышленная история исчезала, то оставалось все же странное чувство, что мир словно бы расширился и что на самом деле нет никаких границ и он может быть таким, каким ты захочешь, каким ты захочешь его помыслить, мир словно бы предлагал тебе свою загадочную игру и сообщал веселящую тайну легкости, с какой его можно переврать себе самому, раз он все равно есть иллюзия. Пусть рано или поздно вновь натыкаешься на углы, словно бы кто-то со злорадной насмешкой подставляет тебе «реальные» столы и стулья, которых у тебя почему-то нет, но на которые ты должен опереться, чтобы было потом от чего отрывать свою задницу, посещая по субботам кино, чтобы посмотреть и не только старое, а что-нибудь и из новенького, фон Триера, например, или Финчера, какой-нибудь очередной «Бойцовский клуб».
– Я больше не хочу с тобой встречаться, потому что это может зайти очень далеко, – сказала она и добавила с горькой усмешкой: – Видишь, как я откровенна?
Она смотрела на меня своими близорукими зелеными глазами, как на картинах у Кранаха. Она спокойно разглядывала меня через свои невидимые искусственные линзы, она хотела и не хотела меня любить и, скорее всего в глубине души смеялась над моими обманами.
– Ты мальчик, – безжалостно сказала она, не сводя с меня своего жестокого взгляда.
– Я хотел, чтобы ты мне помогла.
– Ты все врал.
Я чувствовал, что сейчас, вот сейчас она закроет дверь и эти недели, проведенные вдвоем, обрушатся на лестничной площадке, как карты – банальная метафора, – которые я так неумело попытался составить, чтобы они опирались друг на друга, и на одной из них была нарисована королева. А на другой? Не король, не король…
– Ты не был в Америке и ты не знаком ни с каким непальским принцем.
Я горько засмеялся. Зачем я согласился, чтобы она приехала? Я думал, что это
Она даже не разделась и сидела, закрыв лицо руками, на кровати. Она даже не сняла пальто. В этой комнате не было стульев. Стол стоял рядом с кроватью. В его левом углу как всегда зеленела какая-то капля варенья, которую я иногда так упорно и безуспешно пытался отодрать и к которой все равно время от времени прилипали листы, исписанные моим уверенным, как у Чернышевского, крупным почерком. «Так это ты здесь живешь?» – спросила она, отнимая руки от лица, и вдруг засмеялась, как-то панически захохотала. Она смеялась очень долго, я боялся, что это истерика, и это, наверное, и в самом деле была истерика, потому что потом, глядя на меня своими расширившимися зелеными глазами, она сказала тихо: «Теперь я поняла»…
Железный короб автобуса, метро и обитая голубым дерматином дверь ее теплой квартиры, где один раз, сидя вместе с ней на диване, я слушал «Тангейзера», и куда она больше меня не приглашала, потому что с некоторых пор ее мать, с которой она жила, попросила ее не приглашать домой «кого попало».
Когда все было кончено, так и не успев начаться (мы даже ни разу не поцеловались), я решил, что мне ничего не остается, кроме как убить себя. И однажды вечером я стал раздумывать, как бы это… как бы это сделать безболезненнее, и так, чтобы навсегда. И когда я подумал, что, конечно же, лучше всего было бы застрелиться, просто выстрелить себе в сердце, мне вдруг позвонил отец и предложил встретиться.
27
Он вернулся домой, когда Нина уже спала, синие тапочки, на которых написано «Москва» и этот странный разговор с тибетским монахом через переводчика, назавтра было назначено разрушение мандалы. С монахом они говорили о смерти их короля и о смерти наследного принца. Монах сказал, что в убийстве королевской семьи обвиняют Дипендру, но по слухам также и какого-то иностранца, чуть ли даже не русского. Эту версию распространяют брамины, но в нее мало кто верит. Слушая его, Павел Георгиевич почему-то вспомнил свою картину, ту картину – обнаженная Клара, обнаженная Кали. «Чуть ли даже не русского… Вот почему
Так с кем?
Он посмотрел на спящую Нину и усмехнулся: «Но ведь она создана из моего ребра». Он вспомнил о Кларе и нахмурился. Или один? Да, может быть, один, чтобы встретиться наконец с самим собою? Но что такое «я»? Разве это не вся моя жизнь, мои желания, моя семья, мои поражения? Он усмехнулся. «Нет, не с поражениями хочу я встретиться». Он сел на кровать и погладил волосы жены. Она спала. Было жарко. Сбитое одеяло сползало на край. Нина разметалась во сне, раскинулась и поджала ногу. Обнаженная в свете луны, она вдруг показалась ему незнакомой красивой женщиной. Да, он вдруг увидел в ней именно женщину, а не наложницу-девочку, наперсницу своих разнузданных наслаждений. Взрослую женщину, которую он словно бы тайно в ней задерживал, навязывая эти «дочки-матери», лишь бы самому не двигаться вперед, остаться в своем отречении семидесятых и не рождать, больше не рождать, не повторяться – так странно и ничем закончившиеся поиски, он понял вдруг, что он не хочет больше жизни, потому что ничего нового она уже не принесет, и зачем же ломать еще одну судьбу, через три года эта девочка все равно его бросит, и в ней уже начинается женщина. Лунные дольки света и перламутровые соски, мерно вздымающаяся грудь, дать жизнь еще кому-то, существо, которое он мог бы ей подарить, если бы только он любил ее, а не хотел от нее избавиться. Он смотрел на Нину со смешанным чувством – неужели пришла пора расставаться? Он вспомнил, как однажды она вошла к нему в комнату, на столе был поставлен натюрморт. Он хотел написать цветы в вазе, гипсовую маску и колонковые кисти на скатерти. Натюрморты – единственное, на что его в последнее время хватало. Когда она вошла, он с отвращением раскладывал краски, чувствуя себя, как кролик, который теперь ест не более, чем свою траву, пусть и сочную, пусть и вкусную. Нина подошла, опустила голову ему на плечо и грустно сказала: «Знаешь… наверное, ничего не получится». «Что не получится? – спросил тихо он, делая вид, что не понимает. – Ты имеешь ввиду натюрморт?» «Нет…» Она не продолжила, но он понял. Он понял, что ей нужен другой мужчина, веселый какой-нибудь шофер, вечерами привозящий праздничные коробки из магазина. И еще он вспомнил ее мать и отца, и на этот раз вдруг подумал (без рефлексий страдающего субъекта), что лечить животных – занятие, быть может, и более благородное, чем лечить людей, все эти изломанные, мнящие о своей единственности и неповторимости так называемые художественные сознания, коверкающие другие так называемые художественные сознания, заражающие их своим инфантилизмом и отчаянием, своей тоской, навязывающие свое депрессивное, смешанное с психоанализом видение мира… Она вдруг продолжила тихо: «Нет… Я про нас». «Почему?» – спросил он так же тихо. «Тебе нужно двигаться дальше…» «Я устал», – попытался засмеяться он. «Тебе нужна другая женщина». Он молчал, она подняла голову с его плеча. «Скажи, ты не любишь меня?» Сказать ей другую правду? Про другую семью,