– А у нас вот тут кое-кто не рад, – вдруг мрачно сказал Дипендра, снова разливая.
Он поднял рюмку и снова на этот раз молча со мною чокнулся. Выпил залпом. Я последовал его примеру. Лицо его вдруг как-то жестоко исказилось.
– Твои родители? – спросил я осторожно.
Он отрицательно покачал головою и вдруг поднял на меня свой ясный и печальный взгляд:
– Клавдий.
– Клавдий? – переспросил я, не понимая.
– Клавдий, мой Горацио.
Я понял. И не знал теперь, что ему ответить. Что мог бы сейчас ответить своему принцу Горацио?
– И ты… даже ты ничего не можешь сделать?
– Могу… Но я могу и не успеть, – спокойно ответил он. – Религия у нас здесь, знаешь, жестокая. Там, у вас, на Западе, религия – это больше культура. А здесь – ритуал.
Он помолчал и, как-то странно усмехнувшись, добавил:
– Порой смертельный.
Минуты две мы молчали, он закурил. Потом вдруг, затянувшись, посмотрел куда-то поверх моей головы, едва заметно кивнул и, спокойно выпуская дым, стал собираться.
– Что такое? – спросил его я, оглядываясь.
Ничего особенного я не увидел. В зале все было, как обычно, – ели, выпивали, на столиках курились сандаловаые палочки. По стенам висели маски и горели свечи. Музыканты тихо играли какие-то однообразные печальные раги.
– Что случилось? – повторил я тревожно.
– Мне подали знак, что пора уходить, – спокойно сказал Дипендра.
Он поднялся, я угрюмо поднялся вслед за ним. Он положил деньги под счет и, взглянув на меня, как-то лихорадочно рассмеялся:
– Ну, ну, выше нос.
Глаза его блестели. Помедлив с какое-то мгновение, он вдруг тихо, но твердо сказал:
– Я ухожу… Но прежде я хочу сказать тебе одну вещь, – он посмотрел мне прямо в глаза, взгляд его был чист и ясен. – Запомни, Вик, что бы не случилось, и кто бы и что бы потом не говорил, и чем бы не клялся, принц Дипендра никогда не поднимет руку ни на своего отца, ни на свою мать.
Он крепко меня обнял.
– Дипендра… – сказал я, глотая слезы.
Он был для меня сейчас как брат, как отец, а может быть, и больше. Он молчал. Наконец строго, по- военному, отстранил меня за плечи:
– Прощай … Ну же…будь мужчиной.
Я нагнулся над свертком с принесенной для меня одеждой. Новая белая с черными полосами роба. Длинные узкие рукава, которые должны завязываться за спиной, стягивая локти. Я покачнулся, чувствуя, что еще немного и потеряю сознание. Один из палачей сделал ко мне шаг. Но я отстранил его жестом, сказав, что одену эту робу сам. Черную с белым робу смертника. Я все же вспомнил. Я вспомнил то, что я должен был забыть. Когда Дипендра исчез из зала, ко мне подошел какой-то маленький человек в пестрой национальной шапочке и, как-то странно заглянув мне в глаза, вдруг щелкнул меня в лоб указательным пальцем. Зал поплыл у меня перед глазами и я обнаружил себя уже подходящим к калитке отеля, где мы остановились с Лизой. Я и в самом деле все забыл. И думаю об этом позаботился Дипендра. Но сейчас я вспомнил. «Сейчас, когда они будут меня убивать…» Я вдруг затрясся, сглатывая подступающие к горлу комки какой-то горечи. Грубая, не моего размера, какая-то негнущаяся роба. По правилам я должен был одеть ее на голое тело. «Холодная и деревянная, как…» Дрожащими пальцами я кое-как застегнул пуговицы «пиджака». Меня повели по коридорам. Два палача, четыре солдата и впереди гуркх с факелом, освещавшим мокрые какие-то, каменные стены и низкий закопченый потолок. Скользнула ящерица. Какая-то священная неправда была в том, что это дрожащее, еле идущее сейчас по коридорам тело, – моё, и что мне от него никуда не деться, что скоро его будут… что будут?.. рубить, как мясо?… вешать, как мешок с овсом?.. а что будет
Внезапно гуркх, несший факел, остановился перед низкой железной дверью.
36
Окно было раскрыто, на белом каменном подоконнике в хрустальной вазе стояли цветы. Это были пионы, привезенные Ниной с дачи. Точка, которую нужно было поставить еще в семидесятых. Павел Георгиевич усмехнулся: «Помнишь, как ты хотел переплыть Ангару?» Друг-хиппи, разбившийся двадцать лет назад на мотоцикле. Как его звали? Глеб… Глеб курил марихуану. Ночью он врезался на полной скорости в стекло. Он любил свои отражения – в воде, в блестящих мраморных стенах метрополитена, в бутылках и бокалах, в елочных шарах, в никелированных металлических трубах … во всем, что блестит. Тогда это было толстое, трехсантиметровое стекло витрины фешенебельного магазина. Глеб не вписался в поворот. Его настиг его двойник. Павел Георгиевич усмехнулся, замечая свое уменьшенное отражение в золотистой коньячной рюмке. Он выпил и изображение исчезло. Точнее в бликах его стало трудно различить. «Ты должен бы написать не натюрморт, а свой автопортрет…», – он хрипло засмеялся. Это был восемнадцатый этаж. Внизу были едва видны острые колья железного забора. Павел Георгиевич снова плеснул в рюмку коньяку. «Нет, автопортрет в семидесятых, как и Глеб». Внизу, освобождая площадку, отъезжала маленькая оранжевая поливальная машина. «А сейчас натура мертвая – симулякры и код. Начало миллениума…» Он выпил и поставил пустую рюмку. Вспомнил все, что сказал ему монах, что надежды не остается, да что она и не нужна, надежда. «Вик…» Внизу, рядом с черным, только что политым и уже высыхающим асфальтом, мягко зеленел газон. Павел Георгиевич отвернулся. Нижний ящик письменного стола был открыт. Из-под бумаг виднелся длинный, в ножнах, кинжал, немецкий, еще с войны, с отбитой свастикой. Кинжал отца его отца, взятый как трофей. Павел Георгиевич вынул клинок из ножен. Сталь заиграла на солнце. «Как новенький…» Раскаленный воздух поднимаясь вдоль стен дома, приносил с собою уличные голоса и шум машин. «Все так и будет безразлично продолжаться». Он вдруг увидел, как какая-то старуха с боязливым любопытством заглядывает за спину его неестественно распластанного на газоне тела и засмеялся: «Нет… Как самурай». Он посмотрел в отражение своего лица, перечерченное узкой канавкой для стока крови. «You’re gonna fly high, you’re never gonna die[3]». И приставил клинок к груди, обеими руками, напротив сердца. «Чтобы ты остался жив, Вик…» Сильно, на выдохе, нажал, продвигая сталь все дальше и дальше в сердце. Раздвигая и раздвигая ткани, сквозь плоть испуганной, бессмысленно сопротивляющейся мышцы, вперед к пустоте… Кровь хлынула. Он содрогнулся в корче, цепляясь рукой за подоконник. Мучительно перевернувшись, закинул голову назад. Небо было безоблачно. Павел захрипел. В глазах его отразилось солнце… Пионы по-прежнему стояли в вазе. Красный, розовый и белый. Белый – пушистый и большой – слегка покачивался.
37
Гуркх факелом осветил дверь. Один из палачей медленно открыл. Широкая, с зазубринами колода, багры… Я завизжал. Мне показалось, что голова моя клубится, как дым. Они втолкнули меня и я упал. За спиной с лязгом громыхнула дверь. Какое-то время я лежал, не двигаясь. Прислушивался к звуку