– Да, да, в пизду, – тихо подтвердила Девадаси.
Узкий и влажный, широкий и горячий, нежный, засасывающий и отпускающий ход. Туда, сюда, спираль Трисмегиста, ввинчиваться вправо, ввинчиваться влево, о, грандиозный звездный бобслей! Ебаться стало легко, уже сливались воедино Япония и Чикаго, нарастала Москва, красная, сладкая, все слаще, слаще, и…
И!
Ослепило вдруг черной оспой, вывернуло в оргазм, ухнуло… И во всем своем блеске, во всей своей нестерпимой славе Звездохуй вылетел в Кхаджурахо.
На зеленой поляне сидели слоны. В руках у них были тимпаны и ситары. Они пели Рагамалу и улыбались. Красное дерево лениво разбрасывало свои лепестки. В отдалении стояли храмы.
Маленький мальчик мёл аллею метлой. Другой собирал опавшие лепестки в широкие целлофановые пакеты. Третий поливал из шланга газон. Небо было прозрачно голубым.
– Лингам там, – сказал слон в золотом тюрбане.
Он показал рукой на высящийся за деревьями храм.
Как мало искренности, как мало добра, как мало милой и доброй сердцу сентиментальности. Где Арктика и моржи? Где русское – белое, красное и золотое? Русское – в бороде и без бороды? С его «ага», «ну-ну», «конечно-конечно»? Где русское, что хотело спасти мир?
– Оно есть, Алексей Петрович, есть, – пели слоны. – Оно скрыто в центре Земли, как огненное заебательское ядро, как опиумная трубка во рту Колумба, как последняя зажигалка у нищего.
Они пели на санскрите, но Алексей Петрович все понимал. И на душе у него было и сладко, и горько, и еще – на самом дне – какая-то благодать, как будто грязь и несовершенство мира, боль его, страдание и распад…
– Пойдем же, – тихо сказали мальчики.
Они взяли Алексея Петровича за руки и повели.
О, весна жизни! Безоблачное небо, исчерченное ласточками, старая улица, где ты жил когда-то, деревянный домик на окраине Москвы, бабушка, трехколесный велосипед, георгин на руле, собака Мурзик, тетя Поля, высовывающаяся из окна, колючие ягоды крыжовника, настольный теннис, алкоголик Жека, как трудно взбираться на вишню, батоны хлеба по тринадцать копеек, выжигание увеличительным стеклом, воровство яблок, трехгранная призма, радуга на стене, земляника в овраге, глупая учительница по литературе, лодочная станция, ляжки учительницы, как вы загорали на пляже с отцом, тцом, тц-ом- мм….
В храме было тихо, прохладно. Еще на входе мальчики, поклонившись, оставили Алексея Петровича одного. Постепенно глаза привыкли к темноте и он разглядел украшенные резьбою своды. Боги и богини занимались любовью, стоя на цыпочках, на голове, на хоботе, на пятках, сидя и лежа, сзади и спереди, сверху и снизу, в воздухе паря… В глубине храма в нише светилась лампадка. За ней возвышался каменный столб.
«Лингам!» – догадался Алексей Петрович.
Каменный символ фаллоса, предтеча отца, лингам возвышался на блюде йони,[3] лингам открывал вход в центр Земли.
Глава третья
Она знала, что он ей изменит. Она ехала в трамвае, троллейбусе, такси, в автобусе, на метро и на маршрутке. Машины перемещали ее, но Ольга Степановна оставалась в себе.
Ходок в чужие земли, отказавшийся от жизни и от смерти, где ты? Знаешь ли ты, что уже зачат сын твой? Глубоко под сердцем светится точка огня и она разрастается с каждым днем, эмбрион, возникающий из адгезии, какое имя дашь ты ему, сын Геба, бога Земли, и Нут, богини Неба, именем Осирис, братом своим расчлененный на куски, рассеянный по свету, как русский бог стал ты везде, и в Японии, и в Чикаго, наделяешь семенем Индию, о, я знаю, где скрыт ты, и не хвалю за измену, последняя шлюха, богиня смерти Кали, жена разрушителя Иванова… Где ты, Алеша?
Но он рос, рос, рос – плод своего отца.
Она сошла с трамвая, с троллейбуса, вышла из метро, соскочила с подножки маршрутки, поднялась на лифте, включила газ, варила и верила, пела и смеялась, и плакала, плакала, плакала…
Была ночь, был день, стекло окна двоило дома, широкополая птица перелетала с башни на башню, зазывала реклама, купите ботинки, звонил Муклачев, предлагал жениться, Муклачев любил ее с детства, с детского сада, со школьной парты, а она любила Алешу, его нет уже пять месяцев – говорил Муклачев – он погиб, и снова предлагал жениться, жениться, жениться, он видел живот, он готов был растить не своего сына, Муклачев в отличие от Иванова Россию любил, он обожал русских женщин, он хотел, чтобы было два брата, русский и еврей, старший и младший, он любил Ольгу Степановну, дарил ей гортензии и знал горечь горчиц, которыми она его угощала, доставая из холодильника, приправа к говядине, которую он принес, чтобы плод рос, рос, рос, чужой сын, живущий в теле своей матери вниз головой, почему все так неправильно устроено в мире, почему так несовершенен мир?
Ольга Степановна накрывалась с головой, переворачивала на бок живот и лежала рядом с ним, с животом, как с собой, был скрыт там ее сын, билось сердце сына Алеши, он уже толкал ножками, если бы ты был рядом, Алеша, ты бы прижался к моему животу и слышал бы своего сына, она включила ночник, полоса из-за штор, на улице было тихо, снег поднимался вертикально вверх, тихие мягкие снежинки, как ты целовал, Алеша, как мы поехали тогда на озеро, как ты смешно закидывал удочку, а я плевала на червяка, как я учила тебя собирать грибы, грибы. Мальвина, где ты, Алеша?
Кристалл нарастал, щурился, высился, приседал на корточки, пускался в пляс. Кристалл пил, ел, вставал и ложился.
Звонил Тимофеев, неуклюжий медведь, старый православный бог, он тоже предлагал жениться, говорил, что не старый, что читал Гваттари, что просто боится евреев, причем здесь евреи? ну, просто, ведь Альберт Рафаилович еврей, это же он проанализировал, просто философии русской нет, зато есть русская литература, Лев Толстой, «Война и мир», помните Кутузов, когда отступал, а Растопчин неистовствовал? Тимофеев, вы такой смешной, такой большой, добрый, но я вас не люблю, я люблю Алешу, Алексея Петровича Осинина, а как же тот из фирмы недвижимости? Муклачев? да, Муклачев? но я его не люблю, просто он мой друг, мы дружим с детства, вместе играли на школьном дворе, качались на брусьях, прыгали через коня, через коня? да, через коня, вы врете, вы его любите, вы выйдете за него, Тимофеев, что вы себе позволяете? вот я сейчас пойду и утоплюсь, Тимофеев, вы большой добрый дурак…
Из аквариума снова выплывала рыба, она могла быть никакая, черная, белая, розовая, голубая, она плыла в реки и моря, поднималась в океаны, она искала Индийский океан, пхинди русишь пхай пхай, потому что все тлен и можно устоять на одном пальце, на одной последней пяди земли, родной русской земли, потому что русская земля давно уже везде, и в Чикаго, и в Японии, и никто просто не догадывается, ни японцы, ни американцы, ни евреи, что они все тоже русские, что мы их давно переварили, съели их вместе с их машинами, растворили в себе их интернет, затарились Гваттари и Делезом, Хайдеггером и Левинасом, и давно уже запустили в их атман наш русский дазайн.
Глава четвертая
Это была глубокая шахта. Самая глубокая в мире. В Кхаджурахо оказалось много угля. И поначалу Алексею Петровичу даже пришлось выстраивать бревенчатые штольни. Спичкой он выжигал метановый газ. Иногда от влажности часто мигал на голове фонарик. Очевидно, это садились батарейки. И тогда приходилось останавливаться, чтобы менять. Алексей Петрович рубил вручную. В Кхаджурахо не было отбойных молотков. Приходилось работать по очереди то киркой, то ломом, то лопатой. Вырубленный уголь он отправлял наверх на ведре, вытягивая веревку, перекинутую наверху через блок. А там уже ведро разгружали мальчики. Иногда они спускали Алексею Петровичу холодную курицу, манго и
Центр Земли со стороны Кхаджурахо находился на глубине примерно в шесть с половиной тысяч километров. Алексей Петрович надеялся добраться за девять месяцев.
«Ерунда. Риши стоят в Ганге по четырнадцать лет. У них еще и рука вытянута вверх».
Антрацит блестел глазами индийских мальчиков. Постепенно уголь перешел в графит, а графит где-то через месяц в алмазы. Вскоре Алексей Петрович уже откалывал руды золота и серебра, цинка и меди. Еще через месяц пошли подземные воды, поплыла Нерль и Поречье, Набережные Челны, по берегам были