— Что случилось, мама? — спросил Торбьорн.
— Ах, это все из-за-Аслака!
Но вот однажды родители услышали, как маленькая Ингрид распевает песенку:
Ей учинили строгий допрос, у кого она научилась этой песне. Оказалось, у Торбьорна. Торбьорн страшно перепугался и сказал, что его научил Аслак. Тогда его предупредили, что если он сам будет петь такие песни или вздумает учить сестру, то ему не миновать ремня. Однако вскоре после этого взрослые услышали, что маленькая Ингрид ругается. Торбьорна снова призвали к ответу, и Семунд решил, что, пожалуй, лучше всего высечь паршивца на месте. Мальчик заплакал и так убедительно обещал впредь вести себя хорошо, что и на этот раз его простили.
А когда наступило воскресенье и пастор должен был витать проповедь, отец сказал Торбьорну:
— Сегодня тебе не придется безобразничать: пойдешь со мной в церковь!
Глава вторая
В жизни каждого норвежского крестьянина очень большое место занимает церковь. Это его святая святых возвышается над его повседневными заботами, вокруг нее — торжественное безмолвие кладбища, а внутри кипит жизнь, свершается богослужение. Это единственное здание в долине, которое отделано с роскошью, и церковный шпиль поднимается в глазах крестьянина на гораздо большую высоту, чем это может показаться с первого взгляда? Когда ранним воскресным утром он идет в церковь, колокола еще издали приветствуют его своим звоном, и он неизменно снимает шляпу, словно отвечая на их приветствие. Ведь он уже с давних пор заключил, с ними тайный союз, о котором никто не знает. Еще мальчиком он стоял в дверях своего дома и слушал их благовест, а мимо него по улице медленно шли к церкви верующие. К ним присоединялся и его отец, но сам он «был еще слишком мал», и его оставляли дома. Множество картин слилось в его воображении с этими могучими протяжными звуками, которые плывут от одной горной вершины до другой и долго еще перекликаются, замирая в отдалении; но одна из этих картин стала неотъемлемой частью всего его существа: новые праздничные одежды, нарядные женщины, начищенные до блеска лошади в сверкающей на солнце упряжи.
И вот наступает долгожданное воскресенье; когда колокола наконец благовестят о его собственном счастье, а сам он, в новом с иголочки платье, которое, правда, немного велико ему, гордо идет рядом со своим отцом, впервые в жизни направляясь в церковь. Сколько радости слышится тогда в их звоне! Они откроют перед ним все двери, чтобы он мог увидеть все, что пожелает. А на обратном пути колокольный звон снова несется над его головой, еще тяжелой и затуманенной от песнопений, службы и проповеди, от всего, что ему довелось увидеть в этот день: алтарь, костюмы, множество людей, — и теперь их величественный благовест словно увенчивает запечатлевшиеся в его душе образы и освещает ту маленькую церковь, которую он отныне будет носить в своем сердце.
Когда он становится старше, он часто уходит в горы пасти скот; наступает утро, полное невыразимой прелести; трава покрыта капельками росы, мальчик сидит на высокой скале, а внизу пасется стадо; слышится позвякивание бубенчиков. Но вот до него доносится колокольный звон, и его вдруг охватывает грусть, ибо звон этот навевает на него какое-то безотчетное томление, влекущее его туда, вниз, в долину… Он вспоминает о друзьях, которых встречал в церкви, вспоминает радость, которую он испытывал во время службы, и потом, когда он вернулся домой, вспоминает о праздничном обеде, об отце, матери, братьях и сестрах, о веселых играх на горе, когда наступает воскресный вечер… И его маленькое сердечко начинает так биться, что вот-вот выскочит из груди. Но вдруг он осознает, что это звучит церковный колокол; он стряхивает с себя оцепенение, а на память ему приходит отрывок из какого-нибудь псалма, и он поет, сложив на груди руки и устремив взор в долину. Потом он произносит небольшую молитву, вскакивает и радостно трубит в свой рожок, и звуки его разносятся далеко в горах.
Здесь, в этих тихих горных долинах, церковь все еще говорит с людьми каждого возраста на особом языке, является каждому именно такой, какой он хочет ее видеть. Многое станет впоследствии между ним и церковью, но ничто не будет выше церкви. Прекрасной и величественной представляется она конфирмующемуся, грозной и в то же время доброй, с предостерегающе поднятым пальцем — юноше, только что избравшему свои путь, мужественной и сильной — тому, кто удручен горем, просторной и ласковой — уставшему от жизни старцу. Во время службы в церковь приносят и крестят младенцев, и состояние благоговейного экстаза достигает тогда своего апогея.
Поэтому нельзя писать о норвежских крестьянах, будь то хорошие или гадкие люди, и ни словом не обмолвиться об их отношении к церкви. Возможно, нас упрекнут в однообразии, но ведь это еще не самое страшное. Оговорка эта относится не только к предстоящему посещению церкви, о котором мы сейчас вам расскажем, а вообще ко всякому описанию жизни норвежской деревни.
Когда Торбьорн шел в церковь, все вызывало в нем радость и восхищение; его поразило огромное многообразие красок вокруг церкви и всеобъемлющая тишина, спустившаяся на него, когда он вошел внутрь, ибо служба еще не началась. Услышав слова молитвы, Торбьорн не сразу склонил голову, но потом невольно сделал это при виде сотен склоненных голов. Послышалось пение, запели все сразу как один, и Торнбьорн почувствовал при этом какой-то благоговейный ужас. А потом он настолько ушел в нахлынувший на него со всех сторон мир звуков, что даже вздрогнул, словно его разбудили, когда дверца скамьи тихо отворилась и кто-то сел недалеко от него.
Когда пение окончилось, отец пожал этому человеку руку и спросил:
— Как дела на Сульбаккене?
Торбьорн поднял глаза на незнакомца, но сколько ни смотрел, он не мог найти в его облике ничего колдовского. У него было доброе лицо, светлые волосы, большие голубые глаза и высокий лоб. Он был высокого роста, мягко улыбался, когда с ним говорили, но сам говорил мало и на все вопросы Семунда отвечал односложным «да».
— Видишь, вон там сидит Сюннёве, — сказал Семунд, наклоняясь к сыну. Он посадил его на колени и указал на расположенную как раз напротив них скамью для женщин. Там стояла на коленках маленькая девочка и смотрела на него поверх барьера. Волосы у нее были еще светлее, чем у отца, такие светлые, каких Торбьорн никогда в жизни не видел. На ней была шапочка, повязанная красной лентой, а из-под шапочки выбивались золотистые кудри. Она весело смеялась, глядя на него, и в это мгновение он ничего не видел, кроме ее ослепительно белых зубов. В одной руке она держала молитвенник, а в другой сложенный желто-красный платочек, и занималась тем, что ударяла платочком по молитвеннику. И чем больше он смотрел на нее, тем веселее она смеялась, и ему тоже вдруг захотелось стоять на скамейке, как она. Она кивнула ему головой. Он очень серьезно посмотрел на нее и тоже кивнул. Она засмеялась и еще раз кивнула ему, он кивнул ей в ответ, потом еще и еще раз. Она смеялась, но больше не кивала, а так как он все смотрел и смотрел на нее, она снова кивнула ему.
— Я тоже хочу посмотреть, — услышал он сзади чей-то голос и почувствовал, что его стаскивают за ноги на пол, так что он чуть не упал. Это был довольно неуклюжий на вид маленький мальчик, который отважно карабкался на принадлежащее Торбьорну место. У него были светлые взъерошенные волосы и вздернутый нос. Но в свое время Торбьорн научился у Аслака, как надо поступать с забияками, которым