то я был бы шокирован меньше. В поисках дочери отправился к ней в спальню, но дверь была заперта. На этой ранней стадии созревания Касс открыла для себя науки и проводила большую часть дня, запершись в своей комнате, выходящей на сад и гавань, читала исторические исследования, перетряхивала книги в неутомимом поиске фактов: в ушах у меня до сих пор стоит шелест и шорох тяжелых страниц – и лихорадочно выписывала их в толстые тетради. Такие изыскания были для нее одновременно пыткой и успокаивающим средством. Все лето она с маниакально точными подробностями расписывала последние три часа жизни Генриха фон Клейста, потом в один прекрасный день все забросила и переключилась на составление биографий пяти отпрысков Жан Жака Руссо и Терезы, которых, ради их собственного блага, отец отдал в приют. Мы с ней провели приятную неделю в Париже, я прогуливался по бульварам и отдыхал в кафе, а она сутками просиживала в Национальной библиотеке, пытаясь по документам и книгам того времени проследить, как сложились судьбы сирот. Как спокойно мне было в этом осеннем городе с Касс, погруженной в безопасные и бесцельные занятия; я чувствовал себя умудренной жизнью дуэньей из романа эдвардианского периода о нравах разных народов. По вечерам Касс возвращалась в наш номер с чернилами на пальцах и книжной пылью в волосах, мы переодевались, освежались стаканчиком аперитива и шли в ресторан, всегда один и тот же, хозяином которого был наигранно раздражительный баск – как он пожимал плечами, старый плут, – и там обедали в приятном молчании, составляя, не сомневаюсь, красивую пару: я со своим благородным профилем и она, прямая, как настороженный сфинкс, с изящной белой шеей и тонким овальным лицом. После мы ходили в кино или театр, «Комеди Франсез», где она сценическим шепотом переводила мне реплики актеров, из-за чего нас однажды едва не выставили. В итоге, разумеется, исследование жизни несчастных детей философа ничем не кончилось; потомки великих почти не оставляют следов на страницах истории. У меня и сейчас хранится пачка листов, испещренных ее прыгающим, жирным, острым почерком. Края бумаги совсем истрепались.

Лили скребется в дверь, хочет, чтобы я повел ее в цирк. До меня доносится металлический лязг музыки, которую громкоговорители извергают битый час вперемежку с надрывными призывами, возвещающими о том, что гала-представление начнется сегодня в полдень. Я несколько раз велел ей оставить меня в покое. Цирк – ну допустим, а что потом? Может, она вообразила, что я действительно хочу ее удочерить, и не понимает – сердце у меня ничуть не мягче, чем у Жан Жака Руссо. Лили ныла и хныкала какое-то время, потом ушла, бормоча себе под нос. Когда я сижу здесь, в этой келье алхимика, над своими таинственными письменами, она меня побаивается. Вид запертой двери, за которой кто-то просиживает час за часом в полной тишине, тревожит и дразнит одновременно. В тот день, когда я постучался к дочери, сжимая в руке срезанные пряди ее волос, то, как всегда в такие моменты, испытывал страх и досаду, смешанные с необычным, затаенным любопытством, – в конце концов, Касс действительно способна на все. А еще я чувствовал себя глупо. Масляно-желтый луч послеполуденного солнца лениво улегся на коврике у моих ног. Я заговорил с ней через дверь, но Касс не ответила. Только играла цирковая музыка – нет, нет, она играет сейчас, а не тогда; события смешиваются, сталкиваются друг с другом, настоящее с прошлым, прошлое с будущим. Голова тяжелая. Наверное, из-за жары. Хоть бы погода испортилась.

Мои привидения принадлежали мне, и только мне, в этом их смысл. Мы были небольшой, дружной семьей: женщина, ребенок и я, суррогатный отец. И мой отцовский авторитет был непререкаемым, абсолютным – ибо все, даже само их существование, зависело от меня одного. Почему же они покинули меня? Более того – покинули и оставили после себя обвинение, будто именно я изгнал их, хотя, по-моему, произошло прямо противоположное. Да, знаю, я впустил тех, других, сначала Квирков, потом Лидию, ну и что же? Эти инородцы всего-навсего живые люди, тогда как мы объединялись в сообщество мертвых. Ибо я умер, вот что со мной приключилось, я только что понял это. Живые – разновидность мертвецов, причем редкая, написал кто-то в какой-то книге. Я с ним согласен. Вернитесь, о милые тени! Вернитесь ко мне.

Она остригла свои золотисто-русые волосы и бросила на пол так, чтобы я их нашел. В конце концов, я услышал, как она отперла дверь спальни, затаил дыхание, подождал секунду. Потом зашел: дочь снова сидела за столом у открытого окна и притворялась, что пишет, перед ней полукругом лежали стопки книг и бумаги, ее маленькая крепость с амбразурами. Склоненная над книгой, она на миг снова стала для меня ребенком. Я остановился у нее за спиной. Когда Касс пишет, то резко дергает кистью, словно и не пишет вовсе, а постоянно вычеркивает. Остатки волос топорщились на голове, как взъерошенные перья у птенца. Каким беззащитным оказался внезапно оголившийся затылок. День потемнел, сад под окном лежал свинцово-серый и неподвижный. Высоко, невообразимо далеко в тускло светящемся небе кувыркались стрижи, эти крылатые акулы, гоняясь за мошками. Касс наконец прервалась и подняла голову, но смотрела не на меня, а на мир снаружи, подняв ручку, словно дротик, который хочет метнуть. Когда она хмурилась, бледная кожа над каждым ухом собиралась в морщинку – такого я не видел со времен ее младенчества. Отрезанные локоны в моей руке были холодными, шелковистыми, словно нечеловеческими; я положил их на стол у ее локтя.

– Ты сказал ей? – спросила она.

– Матери? Нет.

Почему-то вспомнились вечера, когда я привозил ее домой после музыкальной школы. Ей в то время исполнилось девять. Она вдруг решила, что хочет научиться играть на пианино – явный каприз, у нее нет слуха. Однако продержалась целую зиму. Я поджидал ее в продуваемом сквозняками вестибюле, рассеянно читал сообщения на доске объявлений, а тем временем мимо проходили другие ученики, маменькины сынки с челками, чьи футляры для скрипок напоминали гробики, и бледные сердитые девочки в неуклюжих туфлях. Каждый раз, когда открывалась вращающаяся дверь, в помещение врывался влажный ветер и на миг устраивал буйство, пока мрачный неодобрительный дух комнаты не усмирял его. Время от времени через вестибюль проходила преподавательница в безвкусной твидовой юбке и практичных туфлях или пробегал учитель, нервно поглаживая унылый галстук, все, как один, рассеянные, утомленные, раздраженные, с таким видом, будто что-то потеряли и теперь ищут. Это место чем-то походило на сумасшедший дом. Неожиданный визг сопрано из класса наверху разрывает воздух, или с лестницы прогрохочет барабанная дробь, будто по ступенькам сбежал грузный пациент, желая вырваться на свободу. Звучали гаммы, четкие, монотонные, доводящие до исступления. После занятий Касс всегда ухитрялась появиться в неожиданном для меня месте: на узкой лестнице из подвального этажа, если я смотрел на матовые стеклянные двери концертного зала, или выходила из самого зала, когда я думал, что она наверху. Касс была здесь такой маленькой, под пыльной люстрой, под пристальными взглядами бюстов великих композиторов с лавровыми венками, что укрылись в тени своих ниш. Она шла ко мне быстро, но как-то неуверенно и робко, неопределенно улыбалась, будто сделала что-то не так, и прижимала к себе портфель. Почти заговорщицки вкладывала мне в руку ладошку и настойчиво тянула к выходу, потом останавливалась на гранитной ступеньке снаружи и оглядывала улицу в зимних сумерках, словно боялась, что все исчезло, а теперь счастлива, что все на месте – яркие витрины магазинов, мимо ныряют машины-тюлени, торопливые служащие, глядя под ноги, спешат к остановке. Потом наступила весна, и после пасхальных каникул она решила бросить музыкальную школу. Непостоянство – вечная проблема Касс, одна из ее проблем. Мы не заставляли дочь продолжать занятия; прежде всего – не провоцировать ее, уже тогда это стало главным для нас. К своему удивлению, я обнаружил, что мне не хватает тех минут безделья в холодном мрачном вестибюле. Что в них особенного, в этих редких случаях безвременья, почему их вспоминаешь с такой щемящей нежностью? Иногда мне кажется, что только тогда, в эти праздные минуты, я, сам того не сознавая, жил своей подлинной жизнью.

Касс наблюдала за стрижами. Даже когда она спокойна, рядом с ней ты всегда слегка на взводе. Но нет, я употребил не то слово, моя дочь никогда не бывает спокойна. Она словно доверху заполнена какой-то летучим веществом, которого нельзя касаться, опасно даже рассматривать вблизи. Наблюдать за ней надо искоса, барабаня пальцами по столу и небрежно насвистывая; я делал это так часто, что нажил себе косоглазие, косоглазие в сердце. В детстве ее внутреннее буйство проявлялось в постоянных недомоганиях и мелких невзгодах: кровотечения из носа, ушные боли, бородавки, ознобы, ожоги, порезы, ушибы. Все это Касс переносила с веселым нетерпением, словно ее страдания – плата за грядущее благословение свыше, которого она ожидает до сих пор. Ногти она грызет до крови. Я хочу знать, где она сейчас. Хочу знать, где моя дочь и чем занята. Что-то происходит, я уверен, от меня что-то скрывают. Я вытяну правду из Лидии. Или даже выбью, если придется.

– Помнишь, – сказала Касс, чуть подвинувшись вперед, чтобы лучше видеть, как пикируют крошечные

Вы читаете Затмение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату