словно сам Меркурий, проворно забрался на арену и встал, подняв голову, чуть покачивая руками, в позе атлета, завершившего свой сложный грациозный номер. Какое странное ощущение – вновь ступить на подмостки. Сцена везде остается сценой, где бы ни шло представление. Для меня она словно трамплин, так же пружинит под ногами, так же замирает сердце; иногда она покачивается и провисает, иногда становится тугой, словно кожа барабана, и такой же тонкой, а под ней – бесконечная пустота. Нет страха сильнее того, что познаешь на сцене. Я говорю вовсе не о боязни перепутать слова или уронить парик – эти казусы значат для нас много меньше, чем воображает публика. Нет, я говорю об ужасе перед своим «я», перед опасностью дать ему слишком большую свободу, так что однажды оно вырвется на волю, полностью отделится и станет кем-то другим, а на сцене останется лишь говорящая оболочка, перепуганный пустой костюм, из которого торчит безглазая маска.
Я взял руку Лили, ту, которой не завладел Добряк, и сжал в ладони.
– Меня зовут Александр Клив, – произнес я громко и решительно. – А это моя дочь.
Когда я вставал с места, то не знал, что мне сказать или сделать, и сейчас, конечно, тоже не очень это понимал, но прикосновение холодной, мягкой, безвольной ладошки Лили вызвало у меня такую исступленную, необъяснимую горечь, что я споткнулся и едва не упал; в мое распахнутое сердце словно капнули чистой, концентрированной кислоты. Добряка, кажется, совсем не удивило мое неожиданное появление. Он не дрогнул, не шелохнулся, просто стоял с задумчивым видом, чуть склонив голову набок, опустив глаза, изогнув красный рот в своей
– Ну все, – сказал я, – все, все, все…
Лето не перестает изумлять своим избыточным изобилием. Сейчас вечер, я сижу у своего окошка, подперев кулаком подбородок, смотрю на последние цветы герани, вдыхаю их цитрусовый аромат; в воздухе роится мошкара; на западе огромное солнце погрузилось в нежно-розовое, салатно-зеленое, синее, словно море, небо. Наступили дни собаки, Сириус всходит и заходит вместе с солнцем. В детстве я хорошо знал звезды, мне нравилось повторять их названия звездным речитативом: Венера, Бетельгейзе, Альдебаран, Большая и Малая Медведицы. Как я любил холодный блеск тех огней, их чистоту, отдаленность от нас, наших деяний и всего, что делает с нами жизнь. Там живут умершие. Я верил в это, когда был маленьким. Чайки устроили большой переполох. Что тревожит их? Быть может, они ангелы, сосланные сюда, в наш Ад. В доме тоже суматоха. Слышу что-то похожее на женский вопль. Против воли я узнаю этот крик. Он шел ко мне очень долго, через всю необъятность космоса, словно свет далекой звезды, свет погасшего солнца.
V
С легким шуршанием занавес поднимается, начинается последний акт. Место действия: там же. Время: несколько недель спустя. Я, как и прежде, сижу за своим столом. Впрочем, нет, все уже не как прежде. Герань иссякла, осталось лишь несколько поникших побегов. Солнце теперь освещает сад под другим углом и больше не заглядывает в мое окно. Воздух посвежел, начались ветра, небеса стали синее, целый день в них высятся плотные громады облаков цвета меди и хрома. Но я избегаю смотреть на все это. Просто не могу. Мир стал зияющей раной, я не в силах взглянуть на нее. Воспринимаю все очень медленно, очень осторожно, избегаю резких движений, чтобы внутри себя не потревожить, не разбить запечатанную бутыль, в которой бьется неистовый демон. В доме царит глубокая тишина, тишина больничной палаты. Надолго я здесь не останусь.
Великие трагики ошибаются, в горе нет величия. Горе – серого цвета, с серым запахом и серым вкусом, серый пепел на ощупь. Лидия непроизвольно стала бороться, слепо уклонялась и парировала, словно сцепилась с врагом или пыталась выбить чуму из воздуха. Из нас двоих мне повезло больше; я, если так можно сказать, репетировал заранее и встретил горе со смирением, с неким подобием смирения. Когда я наконец покинул свое убежище тем вечером, после похода в цирк, то застал сцену, почти повторявшую ту, что разыгралась днем раньше – когда приехала Лидия, я увидел ее в холле, и она накричала на меня за то, что не вышел встречать раньше. И вот она снова здесь, в своих лосинах и блузе, рядом босая Лили, все как вчера, и я, кажется, даже держу в пальцах ручку. Волосы Лидии все еще повязаны платком, а блуза на сей раз белая, не красная. Ее лицо… нет, не хочу даже пытаться его описать. Увидев ее, я сразу вспомнил о том, что случилось однажды, когда я гулял с маленькой Касс. Стояло лето, дочь надела белое платье, сшитое из нескольких слоев тонкого воздушного полупрозрачного материала. Мы только вышли на улицу, чтобы куда-то сходить, уже забыл, куда именно, в общем, собирались где-то провести время. День выдался солнечный, дул порывистый ветер, я хорошо помню это, пронзительно кричали чайки, и оснастка лодок в гавани позвякивала, словно яванские колокольчики. По улице шла шумная компания подвыпивших парней, все в жилетах, с пряжками на ремнях, с грозными прическами. Когда они, спотыкаясь, проходили мимо нас, один из них, голубоглазый здоровяк, который сжимал свое запястье, неожиданно обернулся, выбросил ладонь с глубоким порезом от ножа или осколка бутылки, и кровь косой чертой брызнула на платье Касс. Он визгливо заржал, остальные тоже загоготали и отправились дальше, пошатываясь и толкаясь, словно шайка смутьянов-якобинцев. Касс ничего не сказала, только отвела руки в стороны, не спуская глаз с кровавой отметины на белоснежном лифе. И мы молча вернулись домой, она сбегала к себе, быстро переоделась, а потом мы провели день, как и планировали, словно ничего не произошло. Не знаю, что она сделала с белым платьем. Оно исчезло. На вопросы Лидии Касс отказалась отвечать. Я тоже ничего не сказал. Теперь мне кажется, что все это случилось вне времени, то есть не так, как происходят обычные события, с их причинно-следственной связью, но по-иному, в ином измерении, измерении снов или воспоминаний, и случилось это с единственной целью: возникнуть в моей памяти здесь и сейчас, в холле дома моей матери, летним вечером, последним вечером того, что я называл своей жизнью.
Три быстрых шага на негнущихся ногах – и Лидия набросилась на меня, забарабанила кулаками по груди, вплотную приблизив лицо:
– Ты знал! Ныл в кинотеатрах, вернулся в старый дом, видел привидения – ты все
Она уже пыталась царапаться. Я держал ее запястья, вдыхал запах ее слез и соплей и чувствовал кожей лица страшный, обжигающий жар ее горя. До меня донесся низкий звериный вой, я посмотрел через плечо Лидии и увидел, что Лили стоит у входной двери и нечеловечески голосит – должно быть, не Лидию, а крик девочки, крик пораженного горем ребенка, я услышал из комнаты. Лили согнулась, уперлась кулаками в колени, лицо словно помятая маска, она старалась не смотреть на то, как мы с Лидией сцепились. Я с легким раздражением подумал: что это она так страдает, ведь мы с женой, мы, а не эта девочка должны сейчас кричать от боли и горя; может, Лидия напугала ее или, может, ударила? Дверь за спиной Лили раздражающе приоткрыта на фут. Через фрамугу заглядывает вечернее солнце, древний свет, золотой, густой, с пылинками. В дверях кухни появился Квирк со стаканом воды, он поставил его на ладонь и придерживал другой рукой. Без малейшего удивления, почти устало взглянул он на нас с Лидией; мы все еще боролись. Завидев его. Лили мгновенно прекратила выть, и у Лидии заметно поубавилось ярости. Я отпустил ее запястья, и тогда Квирк выступил вперед, аки святой отец, и не просто дал жене стакан – вверил его. словно священный потир. Церковный дух сцены усилила бумажная подставка, на которую Квирк водрузил стакан, белая и хрупкая, словно Гостия. Все это я лихорадочно отмечал про себя, будто на меня