— Ого! А у тебя есть?
— А как же, — говорит Энди, подходя ко мне и вставая рядом.
Мы вместе смотрим на воду. Он приблизительно моего роста, но, с тех пор как переехал сюда, немного располнел и теперь слегка сутулится, отчего кажется ниже и старше, чем на самом деле. На нем старые толстые вельветовые брюки, заношенные на заднице и коленках, но из дорогих и, наверно, целая дюжина рубашек, дырявых свитеров и кардиганов. У него недельная щетина, видимо постоянная, — такая же у него была, когда я видел его в последний раз.
— Хоуи похож на большинство местных, — говорит он. — Они все не дураки выпить, но об остальном имеют очень странное представление. — Он пожимает плечами и достает из кармана одного из своих кардиганов серебряный портсигар. — Тут живут несколько бродяг, но они безобидные.
— Слушай, — говорю я, вспомнив, — а тебе звонили из полиции?
— Ага, — говорит он, открывая портсигар, в котором лежит около дюжины аккуратных самокруток. — Некто, назвавшийся Флавелем, спрашивал, когда я тебе отзванивал на днях вечером. Я ему сказал.
— Правильно. Кажется, я завтра обязан явиться к местным полицаям.
— Ну да, мы живем в долбаной полицейской стране, — устало говорит он, протягивая мне портсигар с косячками. — Так ты будешь?
Я пожимаю плечами.
— Вообще-то обычно я это… ни-ни, понял? — Я беру один. — Спасибо. — Меня пронимает дрожь. На мне пиджак и куртка, но я все равно замерзаю. — У тебя тут где-нибудь бывает тепло?
Энди-ледоход улыбается.
Мы сидим в комнате рядом с его спальней на верхнем этаже отеля, курим мериджейн и попиваем виски. Я знаю, что заплачу за это завтра — точнее, уже сегодня, но мне на это плевать. Я рассказываю ему про свою статью о виски, про холодную фильтрацию и подкраску, но он, похоже, все это уже знает. Комната довольно просторная, сразу не поймешь — то ли обшарпанная, то ли уютная: потертые бархатные шторы, старинная, массивная деревянная мебель, множество пухлых вышитых подушечек и на внушительном столе в углу древний компьютер «IВМ»; у него внешний дисковод и модем, корпус посажен чуть наперекосяк. Рядом стоит «эпсоновский» принтер.
Мы сидим у камина, в котором горят настоящие поленья, а посередине комнаты, на потертом темном ковре жалобно постанывает калорифер. Я наконец-таки согрелся. Энди сидит в древнем горбатом кресле с обивкой из искусственной кожи, которая местами протерлась до сетчатой основы, а на подлокотниках отполирована до черного блеска. Он крутит в руках стакан с виски и большую часть времени смотрит в огонь. Тепло его победило — он снял верхний из своих кардиганов.
— Да, — говорит он, — нашему поколению был предоставлен карт-бланш. Я, помнится, в семьдесят девятом считал, что нам и в самом деле пора чем-нибудь заняться, попробовать наконец что-то новенькое, стать радикалами. Казалось, что с шестидесятых у нас было одно и то же правительство в двух чуть различающихся упаковках, а потому с тех пор ничего и не изменилось. Было такое ощущение, что после прилива энергии в начале-середине шестидесятых все покатилось под откос, у целой страны случился запор, ее спеленали правилами и законами и ограничительными порядками и вообще погрузили в заразительную, повальную скуку. Я никогда не мог понять — кто прав: социалисты — даже революционеры — или архикапиталисты, и выяснить это в Британии не представлялось возможным, потому что, как бы ни голосовал народ, никаких реальных изменений не происходило. Хит[51] не принес ничего хорошего бизнесу, а Каллагэн[52] не принес ничего хорошего рабочему классу.
— Я и представить себе не мог, что ты задумывался о революции, — говорю я ему, отхлебывая из стакана виски. — Думал, ты всегда был правоверным капиталистом.
— Я просто хотел перемен, — пожимает плечами Энди. — Казалось, именно это и нужно стране. На самом деле не имело никакого значения, откуда подует свежий ветер. Я никогда особо не распространялся на этот счет, потому что не хотел закрывать для себя никакие возможности. Я уже решил, что пойду в армию, а потому мне не хотелось, чтобы в моем личном деле было написано, что я поддерживал левацкие группы. Но мне еще раньше приходило в голову, что случись какое-нибудь… ну, не знаю, вооруженное восстание, всеобщий бунт… — Он весело смеется. — Я помню времена, когда это не казалось таким уж невероятным, и я думал, что случись что-нибудь такое в этом роде и будь они правы, а государство — нет, то не будет никакого вреда, если в армии в это время будут люди вроде меня, сочувствующие всяким таким движениям. — Он трясет головой, не отрывая глаз от огня. — Хотя сейчас все это, видимо, звучит очень глупо, правда?
— Не спрашивай меня, — пожимаю я плечами. — Ты разговариваешь с человеком, который считал, что лучший способ изменить мир к лучшему — это заняться журналистикой. Что не делает мне чести как мыслителю и стратегу, но тут уж ничего не поделаешь.
— В этой идее нет ничего плохого, — говорит Энди. — Но если ты сегодня разочарован, то причина частично в том, о чем говорю я, — в радикализме Тэтчер, который поначалу казался таким оригинальным. Всем нам засветила перспектива, ведущая через скудное, урезанное адекватно возможностям существование; нам предоставлялся случай последовать конкретному решительному плану, проводимому в жизнь человеком, который не собирался останавливаться на полпути. Отказаться от всего неэффективного, не бояться жестких решений, не бояться увольнять ставших лишними, отказаться от всего худшего, что было у патерналистского государства; повеяло свежим воздухом; это был крестовый поход, в котором мы все могли принять участие.
— Если у тебя хватало для этого денег или ты принимал решение стать сукиным сыном похлеще, чем твои дружки.
Энди трясет головой.
— Ты всегда слишком уж ненавидел тори, а потому не мог разобраться во всем этом беспристрастно. Но дело вовсе не в том, кто был прав, и еще в меньшей степени — кто был бы прав; чувства людей — вот что имеет значение, потому что именно из них-то и возникли идеалы эпохи; консенсус вел в тупик, осторожность — к бесплодию, а отсюда идея: встряхни систему, прими радикальные решения в масштабе страны — ведь в бизнесе такие решения принимаются, — сделай это хотя бы раз в истории, если хочешь чего-то добиться, выбери путь роста, монетаристский шиллинг.[53] — Он вздыхает, снова достает портсигар и протягивает мне, я беру самокрутку. — И я был одним из тех, кто выбрал, — сказал он, прикуривая косяк от зажигалки «Зиппо». — Я был верным бойцом в крестовом походе детей за возвращение потерянной цитадели британской экономической мощи. — Он разглядывает пламя, а я курю. — Хотя, конечно, я уже и перед этим внес свою лепту: был одним из «наших парней», участником Экспедиционного корпуса, частью сил специального назначения, которые вернули Мэгги ее упавшую было популярность. — (Я не знаю, что сказать, и, следуя обретенной с возрастом линии поведения, не говорю ничего.) — Ну вот мы и приехали, — говорит Энди, наклоняясь вперед и хлопая ладонями по коленям, потом — я толкаю его под локоть — берет у меня самокрутку. — Спасибо. — Он затягивается. — Вот мы и приехали, проведя свой эксперимент; была одна партия, одна ведущая идея, один последовательно проведенный план, один сильный лидер — и ее серые тени, — и все это закончилось громким пуком. Промышленная база подточена до самого основания, до самой кости — аж костный мозг вытекает, прежняя смутно социалистическая неэффективность заменена оголтело капиталистической, власть централизована, коррупция узаконена, выросло поколение, которое если что и будет уметь, так это открывать машины вешалками для пальто, а знания их ограничатся списком растворителей, от которых лучше всего торчать, надев полиэтиленовый мешок на голову, перед тем как начнешь блевать или вырубишься.
Он глубоко затягивается, прежде чем передать самокрутку мне.
— Да, — соглашаюсь я, беря косяк. — Но ты в этом вроде не виноват. Ты свою лепту внес, но… Всвэкни.
— Да, В Свое Время Это Казалось Неплохой Идеей…
— Понимаешь, старик, я вовсе не считал, что кто-то из вас должен туда ехать, но не думаю, что я смог бы на Фолклендах сделать то, что сделали вы. Я о чем — если бы и была какая-нибудь война, на которой, по моему разумению, стоило бы воевать, и если бы меня призвали или что-то такое, то я ведь трус, я физически не гожусь. А ты был годен. Ты сделал это. Ну его в жопу — кто там прав, кто виноват, если уж