одного сегодняшнего момента, не сравнятся ни с какими завтрашними моментами. Ты, может быть, сомневаешься в том счастье, что предстоит нам впереди? Я никогда не любил тебя так, как люблю теперь, Джулиана; никогда, никогда. Понимаешь? Я никогда не был твоим так, как теперь, Джулиана… Я расскажу тебе, расскажу, как я проводил время, чтобы ты узнала о сотворенном тобой чуде. Кто мог ожидать чего- либо подобного после столь дурного поведения? Я расскажу тебе… Порою мне казалось, что я вернулся к временам молодости, к временам ранней юности. Я чувствовал себя
— Туллио, Туллио, замолчи! — умоляющим голосом прервала она меня, как будто мои слова причиняли ей боль. — И, улыбаясь, прибавила: — Ты не должен опьянять меня так… Ведь я раньше говорила тебе. Я так слаба; я жалкая, больная… Ты кружишь мне голову. Я не владею собой. Видишь, что ты со мною сделал? Я едва дышу…
Она улыбалась слабой, усталой улыбкой. Веки у нее слегка покраснели; но из-под этих усталых век глаза ее горели лихорадочным блеском и все время смотрели на меня с почти нестерпимой пристальностью, хотя и смягченной тенью ресниц. Во всей ее позе было что-то неестественное, чего не мог уловить мой взор, не мог определить мой ум. Разве раньше когда-нибудь лицо ее освещалось тревожащей тайной? Казалось, что порою выражение его усложнялось, омрачалось, становилось каким-то загадочным. И я думал: «Ее пожирает внутренний огонь. Она еще не в силах постичь случившееся. Быть может, все в ней всколыхнулось. Разве не изменилось ее существование в одно мгновение?» И это полное глубины выражение ее лица влекло меня и все больше усиливало мою страсть. Ее жгучий взгляд проникал в меня до мозга костей, как пожирающее пламя. И хотя я видел, как она слаба, я сгорал нетерпением еще раз овладеть ею, еще раз сжать ее в своих объятиях, еще раз услышать ее крик, вобрать в себя всю ее душу.
— Ты ничего не ешь, — сказал я ей, делая усилие, чтобы рассеять туман, быстро дурманивший мне голову.
— Ты тоже.
Выпей хоть глоток. Узнаешь это вино?
— О, узнаю.
— Помнишь?
И мы взглянули друг другу в глаза, взволнованные всплывшим воспоминанием любви, окутанным парами этого нежного, горьковатого, золотистого вина, которое она так любила.
— Выпьем же вместе, за наше счастье!
Мы чокнулись, и я залпом выпил; но она даже не омочила губ, словно охваченная непреодолимым отвращением.
— Ну?
— Не могу, Туллио.
— Почему?
— Не могу. Не принуждай меня. Я думаю, что даже одна капля повредила бы мне.
Она смертельно побледнела.
— Ты плохо чувствуешь себя, Джулиана?
— Немного… Встанем. Пойдем на балкон.
Я обнял ее и почувствовал живую гибкость ее тела, так как в мое отсутствие она сняла корсет.
— Хочешь лечь в постель? — предложил я ей. — Ты будешь отдыхать, а я побуду возле тебя…
— Нет, Туллио. Видишь, мне уже хорошо.
И мы остановились на пороге балкона, против кипариса. Она прислонилась к косяку и положила одну руку ко мне на плечо.
За выступом архитрава, под карнизом, висели рядами гнезда. Ласточки непрерывно прилетали и снова улетали. А внизу, у наших ног, в саду царила такая тишина, так неподвижно высилась перед нами верхушка кипариса, что этот шелест, эти полеты, эти крики вызвали во мне ощущение скуки, стали мне неприятны. Поскольку все в этом безмятежном свете как бы стихало и заволакивалось дымкой, то и мне захотелось отдыха, продолжительного безмолвия, сосредоточенности, чтобы испытать все очарование этого часа и одиночества.
— Есть ли еще здесь соловьи? — спросил я, вспоминая упоительную вечернюю мелодию.
— Кто знает! Может быть.
— Они поют на закате солнца. Приятно было бы тебе снова послушать их?
— А в котором часу заедет Федерико?
— Будем надеяться, что поздно.
— О да, поздно, поздно! — воскликнула она с таким искренним и горячим желанием, что я весь затрепетал от радости.
— Ты счастлива? — спросил я ее, ища ответа в ее глазах…
— Да, счастлива, — ответила она, опуская ресницы.
— Ты знаешь, что я люблю тебя одну, что я — весь твой навсегда?
— Знаю.
— А ты… как ты любишь меня?
— Так, как ты никогда не узнаешь, бедный Туллио!
И, проговорив эти слова, она отошла от косяка и прислонилась ко мне всей своей тяжестью, этим неописуемым своим движением, в котором было столько отдающей себя нежности, какую самое женственное существо может отдать мужчине.
— Прекрасная! Прекрасная!
И в самом деле, она была прекрасна: томная, покорная, ласковая, я сказал бы — текучая, так что мне пришла в голову мысль, что я могу постепенно вбирать ее в себя, упиться ею. Масса распущенных волос вокруг бледного ее лица, казалось, готова была расплыться. Ресницы бросали на верхнюю часть ее щек тень, волновавшую меня сильнее взгляда…
— Ты тоже не сможешь никогда узнать… Если бы я поведал тебе те безумные мысли, что зарождались во мне! Счастье так велико, что возбуждает во мне тревогу, почти вызывает во мне желание умереть.
— Умереть! — тихо повторила она, слабо улыбаясь. — Кто знает, Туллио, не суждено ли мне умереть… скоро!..
— О Джулиана!
Она выпрямилась во весь рост, чтобы взглянуть на меня, и добавила:
— Скажи мне, что бы ты делал, если бы я вдруг умерла?
— Дитя!
— Если бы, например, я умерла завтра?
— Замолчи!
Я взял ее за голову и стал покрывать поцелуями ее уста, щеки, глаза, лоб, волосы, легкими быстрыми поцелуями. Она не сопротивлялась. Даже когда я перестал, она прошептала:
— Еще!..