людьми!
— Пойдем, — повторила Ипполита с неудержимым любопытством. — Он там, внизу, в хижине под сосной. Я знаю дорогу.
— Пойдем.
Она пошла вперед, ускоряя шаги, по полю на склоне холма. Оба молчали, внимательно прислушиваясь к детскому плачу, по направлению которого они шли. И с каждым шагом неприятное впечатление становилось тяжелее, по мере того как плач делался отчетливее, и они ожидали увидеть сейчас маленькое бескровное, страдающее тельце, из которого вырывался этот плач.
Они молчали. Их сердца сжимались, колени подгибались, во рту был горький вкус. Жалобный плач ребенка сливался теперь с другими голосами, с другими звуками, и они удивились, каким образом они могли издалека слышать так отчетливо один только плач. Но тут их взор привлекла высокая и прямая сосна, стройный ствол которой казался почти черным в рассеянном свете сумерек. На вершине сосны распевали воробьи.
Когда они подошли к группе женщин, собравшихся около маленькой жертвы, пробежал шепот:
— Вот господа, вот приезжие от Кандии.
— Идите! Идите!
Женщины расступились, чтобы пропустить приезжих. Одна из них — старуха с морщинистым лицом землистого цвета и безжизненными беловатыми глазами, казавшимися стеклянными шарами в глубоких впадинах, сказала, обращаясь к Ипполите и дотрагиваясь до ее руки:
— Видишь, видишь, синьора? Нечистые силы сосут бедное создание. Погляди, до чего они довели его! Да освободит Господь Бог твое потомство!
Ее голос был беззвучный и казался искусственным, как автомат.
— Синьора, перекрестись, — добавила она.
Ее предостережение, произнесенное голосом, утратившим всякое сходство с человеческими звуками и раздававшимися из провалившегося рта, прозвучало как-то зловеще. Ипполита перекрестилась и поглядела на своего спутника.
Женщины стояли группой у двери в хижину, точно перед каким-то интересным зрелищем, и время от времени машинально выражали свое сочувствие. Состав группы постоянно менялся; уставшие глядеть уходили, и их место занимали новые. И все они делали почти одинаковые движения и повторяли почти одни и те же слова при виде медленной агонии.
Ребенок лежал в маленькой люльке из грубых березовых обрубков, похожей на маленький гробик без крышки. Несчастное создание, голое, истощенное, худое, бледное, непрерывно издавало жалобные звуки, слабо шевеля ручками и ножками, точно прося о помощи. От него остались только кожа да кости. Мать сидела в ногах люльки, наклонившись так низко, что голова се почти касалась колен, и не отзывалась ни на чей зов. Казалось, что какая-то ужасная тяжесть давила ей шею и мешала выпрямиться. По временам она машинально дотрагивалась до края люльки своей грубой, мозолистой, сухой рукой и слегка покачивала люльку, оставаясь в прежней безмолвной позе. Плач на секунду затихал, а священные изображения, медальки и образки, которыми была увешана почти вся поверхность люльки, начинали с шумом колыхаться.
— Либерата, Либерата, — закричала одна из женщин, тряся ее. — Погляди, Либерата, пришла синьора. Погляди на нее!
Мать медленно подняла голову, растерянным взглядом обвела присутствующих и устремила на посетительницу сухие и темные глаза, в которых светились не столько усталость и страдание, сколько бессильный ужас перед ночными злыми силами, от которых не помогали никакие заклинания, ужас перед ненасытными существами, захватившими ее дом в свою власть и, по-видимому, не собиравшимися покинуть его иначе, как с маленьким трупиком.
— Говори же, говори! — убеждала ее одна из женщин, снова тряся ее за руку. — Говори, скажи синьоре, чтобы она послала тебя к Чудотворной Божьей Матери.
— Да, синьора, окажи ей эту милость! — стали просить все женщины хором. — Пошли ее к Божьей Матери, пошли ее к Божьей Матери.
Ребенок заплакал громче. Воробьи на вершине большой сосны подняли оглушительный шум. Вблизи, между корявыми стволами оливковой рощи, залаяла собака. При свете восходящей луны начали вырисовываться тени предметов.
— Да, — пробормотала Ипполита, будучи не в состоянии дольше выносить устремленный на нее взгляд безмолвной матери, — хорошо, хорошо, мы пошлем ее завтра…
— Не завтра, а в субботу, синьора.
— В субботу годовой праздник в Казальбордино.
— Дай ей денег на свечку.
— На большую свечку.
— На свечку в десять фунтов.
— Ты слышала, Либерата, ты слышала?
— Синьора посылает тебя к Божьей Матери!
— Божья Матерь смилостивится над тобой.
— Говори же, говори.
— Она онемела, синьора.
— Она уже три дня не говорит.
Ребенок плакал сильнее среди шума женских голосов.
— Слышишь, как он плачет?
— Когда наступает ночь, он всегда плачет громче, синьора.
— Может быть, кто-нибудь уже приближается…
— Может быть, он уже видит…
— Перекрестись, синьора.
— Скоро наступит ночь.
— Слышишь, как он плачет.
— Кажется, звонят в колокол.
— Нет, отсюда не слыхать.
— Тише!
— Отсюда не слыхать!
— Я слышу.
— Я тоже слышу. Ave Maria.
Все замолчали, перекрестились и склонили головы. Из далекого городка временами долетали до них редкие, еле заметные волны звуков, но плач ребенка сейчас же заглушал их. Мать упала на колени в ногах люльки и склонилась до земли. Ипполита горячо молилась, опустив голову.
— Погляди-ка, что там у двери, — прошептала одна из женщин своей соседке.
Джиорджио, внимательно следивший за всем происходившим, с беспокойством оглянулся. Дверь была темна.
— Погляди-ка на дверь. Ты ничего не видишь?
— Да, вижу, — ответила та неуверенным и немного испуганным голосом.
— Что там? Что вы видите? — спросила третья.
— Что вы видите? — спросила четвертая.
— Что вы видите?
Всех охватило внезапно чувство любопытства и испуга. Они стали глядеть на дверь. Ребенок продолжал плакать. Мать встала и тоже устремила свои расширенные неподвижные глаза на дверь, окутанную таинственным мраком сумерек. Собака лаяла в оливковой роще.
— Что там такое? — спросил Джиорджио громким голосом, делая над собой усилия, чтобы не дать волю своему взволнованному воображению. — Что вы там видите?
Ни у одной из женщин не хватило мужества ответить, но все видели во мраке что-то блестящее.
Тогда Джиорджио приблизился к двери.
Когда он переступил порог, духота от печи и отвратительный запах заставили его затаить дыхание.