пошевелил пальцами, развел ладонями, стараясь объяснить: карту, давай карту. Наконец память подсказала нужные слова.

– Ты исполнил обещанное, сын мой?

Фомина бросило в жар, он кивнул, сглатывая слюну, и молвил нетвердо:

– Пусть господин-то выйдет, а?

Падре мигнул Уливи, тот ушел.

– Скорее. – Рилло чувствовал, что еще немного, он потеряет сознание, и пролепетал, запинаясь: – Давай.

Илюшка поддернул штаны.

– А наградные-то, ваша милость?

– Покажи, – недоверчиво сказал Рилло.

– Ишь вы какой, – заколебался Илюшка.

– Покажи из своих рук.

Илья подошел к постели и, выпростав из-за кушака рубашку, осторожно извлек карту.

– Ближе, – прошипел падре. – Еще ближе. Разверни.

Рилло увидел линию реки Тумат. К югу от ее верховьев были помечены отроги Лунных гор. Там, на отрогах, сидели жирные паучки, около каждого – градусы, минуты, секунды: широты и долготы месторождений золота… Рилло опустил глаза, Плюшкины руки, державшие карту, приметно дрожали.

– Подвинь левую руку, сын мой, – с неожиданным спокойствием произнес Рилло.

Илюшка послушался, и падре увидел размашистую, в завитушках подпись: «Ковалевский»… И ниже – дату. «Ну что же, слава богу, слава богу», – вяло подумалось Рилло, он уже терял сознание.

– Деньги под постелью. – Падре едва ворочал языком. – Давай карту.

Но Илюшка сперва заглянул под кровать. Там, выпятив кожаное брюшко, лежал мешочек. Илюшка почтительно тронул его большим пальцем. В мешочке звякнуло золото. Илюшку проняло радостью, и опять засосало под ложечкой.

– Карту, карту, – шептал Рилло. – С нею ты отсюда не выйдешь.

– Получай, ваше степенство. Пользуйся.

Илюшка ловко выволок мешочек, любовно опустил его в корзинку, прихваченную на барке для закупки провизии, и поспешил вон. В дверях он едва не столкнулся с Уливи. Торговец больно стукнулся о косяк и вскочил в комнату падре Рилло. На пороге миссионерского дома стоял дон Анджело. Он скосил заблестевшие по-собачьему глаза на корзинку, прерывисто вздохнул и певуче пустил вдогонку Фомину:

– О figlio mio, la strada della saluta e apperta per voi![2]

– Угу, – ответил Илюшка, – прощевайте. – Завернул за угол и полетел, как на крыльях, с удовольствием ощущая тяжесть плетеной корзины.

Часа через два, когда барка Ковалевского уже отдавала швартовы, на пристани появилось трое носильщиков. Они принесли Ковалевскому подарки и письмо от Никола Уливи. Торговец живым товаром желал «сыну Севера» избавления от болезней и умолял черкнуть хотя бы два слова хартумским «соотечественникам», сохранившим о нем самые лучшие воспоминания. Егор Петрович растрогался и написал благодарственную записочку «уважаемому господину Уливи».

Как только записка была отправлена, барка отдала швартовы, и прости-прощай город Хартум.

Ковалевский и Бородин тихонько и устало переговаривались, лежа в низкой полутемной каюте. Путь впереди еще тяжкий: переход Нубийской пустыней, длительное речное плавание в Каир, морем из Александрии в Одессу, пусть многое еще впереди, но и Егор Петрович, и Иван Терентьевич почему-то уверовали, что теперь, миновав Хартум, живыми доберутся до дому.

Но вместе с этим чувством облегчения и радости гнездилась в душе Егора Петровича грусть по оставленным навсегда землям африканских племен, по Али и Дашури, осиротевшим вновь, по реке Тумат, что в период дождей набухает мутными водами и несется с ревом.

Фомин тем временем забрался в укромное местечко. «Нету мочи терпеть до ночи», – складно бормотал он себе под нос, развязывая тесьму и запуская руку в мешок. Наклонив голову, как в дуду игрец, он прислушался к звону золотых монет. Две-три вытащил наобум, куснул зубом и удовлетворился: настоящие, чистые.

Эк, лихую штуку удрал он! Не зазря чертил в Кезане карту, покамест его высокородие с Терентьичем в отлучке были. А теперь пускай поп ищет ветра в поле. Срамота, а не поп. Удумал его, Плюшкину, душу грехом покрыть. Умный, умный, а дурак…

Илюшка улегся под навесом. Барку нес попутный ветер. Все дальше уходила барка вниз по Нилу, все дальше был Хартум…

А в Хартуме, в доме с верандой, где столь часто пьянствовали «соотечественники», метался Никола Уливи.

Получив записочку Ковалевского, он сличил почерк Егора Петровича с надписями на карте, переданной Фоминым, и жесткие седые волосы торговца поднялись дыбом. Почерки были разительно не схожи!

Правда, Уливи тут же спохватился: может, этот малый передал копию карты? Но еще раз взглянув на записку Ковалевского и прочтя в ней, что экспедиция доходила до восьмого градуса северной широты, убедился, что они с Рилло заполучили фальшивку. Черт побери, пометки – жирные крестики – были разбросаны по отрогам Лунных гор и на шестом, и на пятом, и даже на четвертом градусе.

Уливи забегал по комнате, расшвыривая стулья. Как быть? Устроить погоню? Сказать Рилло?

Он пропустил стакан, постоял и вдруг тихо сел в кресло.

Никола Уливи сидел в кресле и смотрел, как вздрагивает листва в саду под потоками дождя. Слуга скрипнул дверью, сказал, что ужин подан. Уливи не ответил.

Идти к падре Рилло? Он не станет огорчать умирающего.

Больше полувека падре дурачил других, а перед смертью одурачили падре. Погоня, убийство? Тьфу, какие страсти! Все куда проще: он, Никола Уливи, которого эти иезуиты держат на привязи, зная за ним кое-что предосудительное, он поедет в Рим и отвезет им карту. Пусть тешатся. Никола получит отпущение грехов, прошлых и будущих, а сверх того – что гораздо важнее – изрядную мзду. И какое ему дело до того, что карта неверная? Он мог бы и не знать этого. Не Рилло со своими попами догадался заполучить письмецо Ковалевского, чтобы сличить почерки, а он, Никола Уливи. Вот так-то, господа, и не о чем больше думать.

Уливи поднялся с кресла и пошел ужинать, насвистывая баркаролу из «Фенеллы».

11

Давно уж оставили Африку Егор Петрович и два его помощника-уральца, а Ценковский, изучавший тропические леса на берегах Голубого Нила, с немалыми злоключениями добирался из деревни Росейрес в Александрию.

В Александрию прибыл он в конце июля 1849 года, совершенно больной и обессиленный. Дожидаясь парохода, чтобы отплыть если и не прямо в Одессу, то хотя бы в Константинополь, он остановился в гостинице, сожалея, что нет в Александрии ни друзей, ни знакомых.

В один из томительных и пустых дней в номер вошел молодой высоколобый человек с орлиным носом и густой шевелюрой. Ценковский взглянул на него с удивлением и вдруг просиял: признал своего хартумского собеседника.

На лице же молодого человека при виде русского натуралиста отобразились такая растерянность и такое сочувствие, что Лев Семенович только руками развел и сказал тихо:

– Что поделаешь, друг мой: Париж стоит мессы.

Как и тогда в Хартуме, в саду Николы Уливи, они беседовали долго, доверительно и задушевно.

А потом Альфред Брем, путешественник и будущий автор знаменитой «Жизни животных», продолжая свои африканские заметки, писал в дневнике:

«Несколько дней назад приехал сюда наш старый знакомец из Судана – профессор Ценковский,

Вы читаете Белый всадник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату