Михайлов не кривил душой, когда гнал эту шекспировскую тень из сторожки пасечника в Петровско- Разумовском. Он верил в Организацию. Никому, никогда не удастся подчинить ее личному честолюбию. Но если раскол был возможен, возможен и неизбежен в недавнем прошлом, кто поручится, что и когда-нибудь, потом не произойдет нечто подобное? Это «потом», это «после» было за крутым перевалом. Оно означало другие времена, оно означало Будущее. А это Будущее складывалось из таких трепетных и заветных черт, что, ей-богу, нельзя было хоть чем-нибудь омрачать их. То уж забота и думы других поколений. Тех, что вкусят наливные плоды древа Свободы. А ему, Михайлову, жить настоящим. Ему жить в настоящем, которое требует неослабного напряжения и ежечасных усилий, увертливости и терпения. Он практик, господа, он практик революции.
Ну, а практически – неудачи. Под Александровском и под Москвой. Приходится признать поражение. И приходится утешаться незначительностью потери «живой силы». Гартман уцелел, но Гартмана выдворили за кордон. Эх, и упирался ж Алхимик: «Не поеду!» Славный парень. «Не поеду»! Нет, медлить было нечего: ангел-хранитель из Третьего отделения торопил – тайная полиция взяла след «слесаря Сухорукова». Гартмана-Алхимика уберегли, не потеряли, он отныне как бы заграничный представитель «Народной воли», а вот Гришку… Гришка добрый, но, пожалуй, ума недальнего. В киевских кружках относились к нему с некоторой насмешкой, Михайлов счел это несправедливым, нетоварищеским и сблизился с Гольденбергом… Приверженность к решительным действиям Гришка доказал делом: выследил и убил харьковского губернатора, одного из тех сатрапов, что не стеснялись пороть и морить голодом заключенных, не испытывали колебаний в политических преследованиях. Потом Михайлов виделся с Гришкой в Липецке: Гольденберг пылко поддержал идею террора. В домике Сухорукова работал он рук не покладая, не в очередь спускался в галерею, однако быстро выбился из сил, и его послали в Одессу за динамитом. Динамитом Гришка раздобылся, но был выслежен, схвачен и теперь сидел в одесской тюрьме.
За одно только убийство губернатора ему, конечно, грозила петля. Думать об этом было и тяжело и больно. Но примешивалась еще мысль, которую Михайлов не смел высказать товарищам. Смутное подозрение – он сам его стыдился – мучило Михайлова: Гришка – человек порывистый, легко поддающийся настроению, а ожидание смерти в одиночке не всем дано вынести… Михайлов противился своим подозрениям, но с трепетом дожидался очередной встречи с ангелом-хранителем из Третьего отделения. Однако жандармское управление в Одессе покамест не давало никаких сведений в «святая святых» на Пантелеймоновской улице, хотя там живо интересовались ходом следствия… Впрочем, заботиться и думать приходилось Михайлову о стольких вещах, о стольких людях, что он порою и забывал про Гришку…
Домой, в свою уединенную комнату, новый постоялец г-жи Горбаконь возвращался поздно. Затворив дверь, пил чай и что-то помечал в записной книжечке. Засыпал по-солдатски – бурным сном. А под подушкой грелись револьвер и стальной кастет.
Поднимался Михайлов спозаранку, и первое, что видел, – лист бумаги над постелью: «Не забывай своих обязанностей».
Он завтракал наскоро и отправлялся в «дозор».
Гостиная, она же столовая, была обставлена приличной мебелью, той, что называлась «немецкой», украшена копией с картины Зичи «Демон и Тамара».
В соседней комнате стоял нежилой, тяжелый, острый запах. На дубовой этажерке теснились английские и немецкие книги по пиротехнике, номера «Артиллерийского журнала». На столе помещались колбы, лабораторные весы, реактивы. И еще один стол – со слесарными инструментами, паяльной лампой, кусками жести и меди.
Кибальчич обернулся:
– Уже утро?
– «Счастливые часов не наблюдают»? – Михайлов ласково тряхнул руку Кибальчича, ощутил на ладони бугры мозолей. – Осмелюсь обеспокоить, господин главный техник?
– Беспокой, – милостиво согласился Кибальчич и отвернулся к столу с инструментами. – Беспокой, но наперед скажу: кислоты мало.
Михайлов нахмурился:
– Андрей ведь еще в среду обещал?
– Обещанного три года ждут, а мне некогда, – рассеянно ответил Кибальчич, нагибаясь над столом и позвякивая ретортой.
– А скажи, он все еще от Штоля возит?
Кибальчич пожал плечами, сутулые лопатки его двинулись, топорща жилетку.
– Кажется…
– Ты вот что, Коля, ты ему скажи, чтоб сменил аптекаря. Все Штоль да Штоль, пора и честь знать: выследят.
– Скажу. Прощай.
– Ну что делать! Прощай. Аудиенциями не балуешь.
С Якимовой, хозяйкой динамитной мастерской, тоже недолго беседа длилась. Он спросил о деньгах; Аннушка смущенно потупилась.
– Ладно, – буркнул Михайлов, – добавим. А ты… того… аккуратней, друг дорогой.
– Скупей скупого, – заверила Аннушка. Ямочки на круглых ее щеках задрожали.
– Чего ты? – удивился Михайлов. И укоризненно улыбнулся: – Ну, ей-богу, гимназия.
– Послушай… Говоришь – «аккуратней». Да? А знаешь, чем мы тут вчера ужинали? Нет? Слушай. Пошел это наш почтеннейший вечерком прогуляться. Мочи нет, как головушки наши растрещались от всей этой химии. Ну собрался. А я и догадайся попросить: купи, дескать, чего-нибудь к ужину. «Хорошо», – говорит. Гулял, гулял, возвращается и с эдаким победительным видом вручает кулек. Разворачиваю… Что ты думаешь? – Она прыснула. – Ни в жизнь не догадаешься. Морошка! Морошки купил, и вся недолга: ужинай, красавица.
Михайлов не рассмеялся. Глаза его повлажнели, он понизил голос:
– Золотое сердце… Я тебе секретно: из наших – самое золотое сердце. У него да вот еще у Сони