В малом кабинете было хорошо натоплено, но император вдруг ощутил холодное дуновение. Он оглянулся, хотя знал, что сквозняка нет. Иное было: холодное дуновение близкой и страшной опасности. Как некогда в заповедных новгородских лесах.
Он ездил туда со свитой, с балетными дивами, но на медведя ходил один. Лез по валежникам, перебирался болотами. Темный бор высокомерно гудел над ним. И вот тогда веяло зябким ощущением близкой опасности. Идешь и знаешь – где-то тут, за той ли корягою, в тех ли кустах, где-то тут притаился «хозяин»… О, без шуток, без хвастовства, Александр был отменным стрелком, ходил на медведей с пистолетом в руке и с запасным за поясом. Случалось, подходил, как дуэлянт к барьеру, и бил без промашки настоящего матерого зверя. Не то что прыщавый принц, который гостил однажды в Петергофе и подстрелил смиренного Потапыча, «сморгонского студента», как зовут егеря медведей, обученных в Сморгони. Нет, он-то бил настоящего матерого зверя.
За окнами тек свинец петербургского утра. Александр позвонил камердинеру. Пора было на прогулку.
Он вышел из Собственного подъезда. Нева ширилась, недвижно-серая. С наличников дворцовых окон щерились львиные морды. Александр – шинель с бобровым воротником, военная фуражка – шел тусклой, в наледях набережной.
Впереди мельтешил начальник охраны. Именно в этот час, час традиционного моциона, капитан Кох раздражал Александра. Дед – Павел Первый, и дядя – Александр Первый, и отец – Николай Первый – все они прогуливались запросто. Да и он сам некогда расхаживал без опаски, катался в открытой, на одного седока, модной коляске, что звались «эгоистками», и отвечал на поклоны легким прикосновением двух пальцев к козырьку фуражки с красным околышем. Так было, так не может быть. И вот впереди мельтешит Кох, а позади проворно перебирает кривыми кавалерийскими ногами ординарец Кузьма.
Во дворец император вернулся через Иорданский подъезд. Поднялся, одолевая одышку, по белой с золотом Главной лестнице, праздничной даже в ненастные утра.
Завтракая, он подумал, что шеф жандармов, апоплексический толстяк Дрентельн, уже прослышал о ночном бое в Саперном, о разгроме осиного гнезда и теперь дожидается в приемной с тем замкнутым и обиженным выражением на широком, кирпичного цвета лице с тяжелой челюстью, какое у него бывает при служебных неудачах. Что и говорить, градоначальник мазнул-таки по губам Третье отделение… На пороге кабинета император едва не столкнулся с мужиком в кожаном переднике. Мужик бухнулся на колени, будто его дубиной огрели.
– Кто такой? – спросил Александр, косясь на ординарца.
– Столяр, ваше величество, – виновато пояснил ординарец. – Замешкались, не поспели увесть, ваше величество.
– Встань, встань, братец, – кивнул император.
Он улыбнулся. Хоть и одними губами, коротко, рефлекторно, но улыбнулся. Он всегда хотел и почти всегда умел казаться un charmeur4.
Краснодеревец уже несколько месяцев служил в Зимнем. Десятки раз, исполнив очередную тонкую поделку и возвращаясь в свою полуподвальную клетушку, он дивился мебелям и гобеленам, картинам и вазам, каминным часам, оружию, этим колоннам, одетым яшмою, малахитом, мрамором, этим узорчатым паркетным настилам. Пожалуй, и не сама по себе роскошь тысячи с лишком залов, покоев и комнат поражала краснодеревца, а то, как всё здесь было искусно сработано, съединено в нечто цельное, плавно сочлененное. И еще его поражала та прорва ручного труда, терпения и сметки и еще чего-то, чему названия он не знал, вложенного неизвестными ему мастерами в эти вещи. А иногда столяр думал, что было бы справедливо, «по-человечеству» пустить здешнее несметное богатство с молотка, бо-ольшие миллионы выручить да и поделить промеж бедняков.
Нынче, впрочем, направляясь к себе, краснодеревец будто ничего не примечал, ничем не любовался. Нынче поразило его совсем иное: никогда еще так близко, можно сказать, нос к носу не встречался он с царем. Видел царя на картинках, видел, живя во дворце, издали, в кругу важных господ, однажды даже видел с какой-то павой (слуги шептались, что она-то и есть настоящая хозяйка, а не хворая, дышащая на ладан царица), словом, видывал царя, но не так, как минуту назад.
Теперь, переводя дух, краснодеревец пытался вспомнить лицо императора, его улыбку; столяр точно помнил, что государь улыбнулся, однако ничегошеньки вспомнить не мог, кроме своего постыдного страха. Вот прямо-таки сплющило, и все тут. «Хорошо еще, на колена-то догадался», – думал столяр, не признаваясь себе, что вовсе не догадка, а именно этот постыдный страх бросил его на пол.
Ему вдруг захотелось выскочить вон из царских чертогов, вновь очутиться середь своих, там, где все привычно, все знакомо. Но он знал, что не убежит. Нет, не убежит, а будет ждать, ждать, ждать.
Краснодеревец ютился в подвале обок с несколькими мастеровыми и стариком жандармом. Жилось дворцовой прислуге недурно: харчилось сытно, воровалось сподручно, и не токмо самим служителям, а и городским касаткам-полюбовницам перепадали знатные гостинцы. Тащили, не ленились, но столяр робел.
– Боязно, – окал. – Негоже.
Над ним потешались:
– Дура голова! Само присмаливается!
Пентюх из Олонецкой губернии был мишенью благодушных насмешек лакеев, истопников, полотеров, кучеров – словом, многих из той челяди, что угнездилась в клетушках и углах огромного здания.
– Нет, малый, – трунили они, – полировать ты действительно могишь так, что и блоха подскользнется, а вот обращения и корня жисти ну то есть вовсе не знаешь.
– Мы что ж… деревня, – вздыхал столяр.
Потешался над ним и сосед жандарм. Но малый ему очень нравился: руки в работе не слевшат, сам непьющий, смирный. Чем не пара дочке? А дочка-то заневестилась. И старик, ухмыляясь, учил будущего зятька столичным «манирам».
– Эх, дружок, – журил он столяра после ночного внезапного обыска, который был вызван арестом революциониста с планом Зимнего, – ну чего ж ты стоишь, скажем, насупротив господина полковника и затылок пятерней скребешь, ровно гусар кобылу? Хе-хе… А зачем? Зачем ты эдак? Нельзя, дружок, нужно по-благородному. Вот так. – Он тянулся во фрунт, почтительно-преданный воображаемому господину полковнику.