– Алексеевский равелин, – сказал Михайлов. – Гроб. Оттуда никто еще не бежал.
Пароходик ложился на левый борт, а казалось, покачивается каменный гроб, покачивается, плывет под низким клубящимся небом, волны гложут его, как голодные псы.
– «Известный арестант»… – молвил Михайлов.
Волошин вспомнил сразу: Клеточников, «крепостное дело», содержащее переписку о государственных преступниках… «Известный арестант», давно погребенный в равелине… Клеточников в ту пору еще не установил имени арестанта № 5, а потом уж Денис не встречался с Николаем Васильевичем и не знал, что Михайлов был у него дома, в Колокольном переулке.
Алекееевский равелин тонул в зловещей Неве, небо крыло его рубищем туч. Михайлов с Денисом передвинулись на корму пароходика, где колотил винт, и все смотрели на каменные стены, на голую вершину одинокого дерева. И Денису померещился жилец равелинной норы: вода хлюпает где-то рядом, могильная вода, и мокрицы шевелятся по углам, и жиденький, как сукровица, свет за толстой ржавой решеткой.
Михайлов сказал:
– Нечаев.
Волошина будто оглушило. Он переспросил невнятно и тупо:
– Кто? Нечаев?
На Петербургской стороне они пристроили чемоданы у студента-технолога, могучего детинушки с русой, в кольцах шевелюрой, и простились до вечера. Вечером должно было состояться совещание Исполнительною комитета, и Денис был приглашен на конспиративную квартиру.
Михайлов больше не заговаривал о Нечаеве. И Денис помалкивал. Да и о чем, собственно, было толковать? Отношение свое к Нечаеву высказал Волошин прошлой осенью в подмосковном Петровско- Разумовском. Там, за парком академии, Нечаев пристрелил уже полузадушенного Иванова, заподозренного им в измене, там, в пруду, утопил убитого. Нечаев был для Волошина – и не для него только – нравственным уродом, тираном от революции. Рассуждения о нечаевской любви к народу, о нечаевской преданности социальному перевороту, никакие догадки о том, что Иванов дал повод к подозрениям, – ничто решительно не примиряло Волошина с человеком, лозунгом которого было: «Для революции все средства хороши».
(Денис не забывал свои московские размышления, хотя никому их не навязывал. Лишь однажды сбивчиво высказал Саше Михайлову в доме пасечника. То были размышления о ценности человеческой личности, пусть самой «незначительной». Размышления о том, что нужно, можно, должно устроиться на новых экономических и политических сваях. Но родится ли при этом новая этика, новая мораль? Не книжная, не прописями – в душах… Если мог возникнуть Нечаев до социального переворота, то что же, господа, пресечет Нечаевых у кормила власти? Саша Михайлов уповал на партию: рать, закаленная жестокими испытаниями, не позволит возобладать честолюбцам. О, как хотелось верить в это! Ибо если не верить, то как быть в стане погибающих за великое дело любви? И Волошин верил. Верил, покамест не вставало пред ним памятное с детства: полутемный грот и малые пруды, подернутые ряской, – место, где нашел свой конец человек с невесомой, как полушка, фамилией, с именем огромным, как Россия: Иван Иванов.)
После убийства Нечаев укрылся за границей, в Швейцарии. Вскоре, однако, швейцарское правительство выдало Нечаева. Его арестовали неподалеку от Цюриха, в цепях повезли, судили как уголовного, и ретрограды вопили, что все они, революционеры, социалисты, одного чекана с Нечаевым. Было это почти десять лет назад. Никто о нем больше не слыхал. Шелестела когда-то молва, что Нечаев погиб в сибирских рудниках, да и она давно уж стихла. И вот теперь Денис знал: Нечаев в крепости.
В крепости? Но в централах, в каторжных тюрьмах гнили десятки людей, ради спасения которых можно было пожертвовать многим. А во-вторых… во-вторых, даже если бы представилась возможность, стоило ли жертвовать хоть одним народовольцем для спасения Нечаева? Впрочем, ни о какой помощи узнику Алексеевскою равелина, откуда еще никто никогда не бежал, нечего было и помышлять. И потому вопрос: «А надо ль помогать?» – был праздным. Денис, поглощенный подкопом, слежкой за царем, хранением динамита, перестал об этом думать. Но все же нет-нет да и виделся ему каменный гроб на свинцовых волнах и человек в равелинной норе, где шевелятся мокрицы.
А в канун рождества – уже после ареста Михайлова – случилось негаданное: окольной стежкой, через слушателя Медико-хирургической академии, добрела до Исполнительною комитета записка из Алексеевского равелина.
Никаких воздыханий, ни тени мольбы, ни полсловечка, бьющего на чувство. Самое поразительное и ослепительное как раз и заключалось в этом: на девятом-то году заточения! Писал без обиняков: его можно освободить, есть пособники, при некоторых усилиях с воли дело сделается как нельзя лучше.
Денис был ошеломлен. И вместе со всеми, вместе с Желябовым и Перовской: «Надо освободить!» А потом… потом они разом примолкли, и какое-то недоуменное раздумье завладело ими. Разумеется, в каменном мешке томился противник самодержавия. Но ведь тем противником был иезуит от революции.
Еще до Липецка, до Воронежа всякий раз, как заходила речь о тайной боевой организации, где все строилось бы на железном подчинении сверху вниз, всякий раз вспоминался Нечаев. Не убийство Иванова страшило само по себе – с предателями так и следовало поступать. Но в предательстве Иванова ни тогда, ни после уверенности не было. Нечаев пошел на убийство, и убил, и принудил других участвовать в убийстве. Тайна, конспирация позволили ему вершить судьбами, генеральствовать, обманывая одних, пугая других. Возможность эта следовала почти математически из самой сути конспиративного, подпольного бытия организации. И потому страшил призрак нечаевщины.
Но теперь, когда был Исполнительный комитет, когда «Народная воля» жила на основах конспирации, выстраданной, кровью оплаченной, – теперь не сама нечаевщина, как явление, а сам Нечаев, как личность, подлежал обсуждению.
Желябов встал горой. Как! Революционер, который во время гражданской казни в Москве бросал в толпу: «Да здравствует вольный русский народ!» Борец, которого не переломили годы, который не сдался и не угас разумом… Денис возразил: многие из наших сидят в централах, гибнут в каторге, однако кто ж предлагает сосредоточить силы на их спасении? Его перебила Перовская: да, верно, но к тому нет средств, а здесь…
Ничего не решил декабрьским вечером Исполнительный комитет. Однако все сошлись на том, что они не имеют права обронить нить, переброшенную с невского острова. И вот тогда-то началось. Денис сперва сторонился, но вдруг ввязался в дело, и ввязался горячо. Волошинскую непоследовательность объяснили склонностью ко всяческим рискованным предприятиям, свойствами нетерпеливой, кипящей натуры.