Между тем дело на сей раз было не в характере, не в склонностях бывшего черногорского партизана. Дениса вдруг осенило, что Михайлов если и избежит смертной казни, то не избежит Алексеевского равелина. И как только Денис подумал об этом, он сам напросился в подручные Желябову и стал захаживать в угловой дом на Малой Пушкарской, благо, дом этот был неподалеку от меблирашек, где Денис снял комнату накануне Нового года.
В угловом доме на Малой Пушкарской жили двое солдат, двое нижних чинов, недавно уволенные в запас, – Кузнецов Тимофей и Штырлов Иван. Одному надо было вертаться в Архангельскую губернию, другому – во Владимирскую. Но оба остались в Питере. Ведь об этом «сам» просил. Солдаты редко говорили: «Нечаев» – «сам», «они» или «наш орел».
Денис застал одного Кузнецова. Тот бруском-гладилкой лощил ребро подошвы. В полутемной комнате, выходившей оконцами в узенький дворик-колодец, пахло клеем, кожевенным товаром. Бывшие солдаты промышляли сапожным ремеслом. Ну и захаживать к ним по сему случаю было весьма способно: в Питере- то, известно, подметки так и горят.
– А! – обрадовался солдат. – Здравия желаю, ваше благородь.
– Ну вот, – усмехнулся Денис, – опять «благородие». Здравствуй, брат.
И Кузнецов со Штырловым, и те солдаты-равелинцы, что изредка наведывались на Пушкарскую, все они «благородили» Волошина. Он пробовал убедить их, что никогда не носил эполет, а солдаты посмеивались: «Нешто не видать? Стреляного воробья на мякине не проведешь!» И Денис махнул рукой. «Благородие» так «благородие». Да и приятно было втайне, что принимают его за военного.
– А мастер-то где? – спросил он. усаживаясь на табуретку.
– Да тут, ваше благородь, недалечко, у кульера одного работу брал. Ванюшка и понес.
Кузнецов был мужик тощий, белесый, рукастый, с жесткими морщинами на лице, выдубленном морозами и ветрами. Одет он был в мундиришко с залатанными обшлагами, в порты и валяные сапоги, купленные у татарина-старьевщика.
– Новости есть?
– Все, ваше благородь, в полной порядке. Как не быть? Почта у нас хватская.
Очередное письмецо Нечаева. Отчетливый, мелкий, ничем не примечательный почерк с легкой косиной вправо. Может, прислал второй план побега?
Тот, первый, годился лишь для театра: освободители в парадных генеральских и офицерских нарядах, непременно при орденах и в белых перчатках; объявление о низвержении императора Александра и воцарении наследника, именем которого, дескать… На сходке комитета Денис фыркнул: «Вот он, весь тут: эдакий Рокамболь!» И никто не возражал. Желябов грустно усмехнулся: «Ба-а-алет».
Очередную записку Нечаева, которая, быть может, содержала иной план побега оттуда, откуда еще никто не бежал, Волошин, свернув тугим жгутиком, упрятал за подкладку сюртука.
– Спасибо. Орехов принес, да? Молодец, спасибо. Теперь продолжим?
– Обождать бы, ваше благородь? С Ванюшей оно бы лучше. Чего я не так, он подважит, чего он – я. Чайку не желаешь, ваше благородь?
Попили чаю, а тут и Штырлов явился, мужчина плотный, крепко сшитый, с круглой облысевшей головою. Лицо его, уже обросшее после увольнения в запас жесткой бородою, хранило угрюмоватое выражение. Впрочем, на лицах почти всех старых служителей равелина лежало это угрюмое выражение, будто однажды задались они пасмурной думой, да так и не отдумали ее.
Стражников в равелин выискивали из рекрутов потемнее, позабитее, чтобы из берлог архангельских или вологодских, чтоб нелюдим, бирюк, молчальник. И вот таких-то медведей Нечаев, запертый в своем нумере, обратил не в сочувствующих, а в преданных помощников. И не пятерых, не шестерых, но всю команду, включая и жандармских унтер-офицеров.
Ну хорошо, думалось иногда Денису, капля и камень точит, пусть стражники тянут лямку почти арестантскую, пусть сердца у них в конце концов дрогнули при виде мученика, но все же поразительно, загадочно это обращение, это подчинение своей воле целой команды. Неграмотные пахари и лесорубы изменили присяге, а ведь понимают, что ждет их, коли дело откроется, – каторга, непременно каторга, и – как самая малость – арестантские роты, которые, говорят, покруче каторги. Обстоятельство, с одной стороны, радостное, размышлял Денис, ибо вот он, горючий материал революции, есть, имеется и даже среди тех, кто и в глаза не видывал ни одного пропагандиста, не говоря уж о кружках или газетах. Но с другой стороны… И Волошин все выспрашивал солдат, пытаясь уяснить «магнетизм» Нечаева. Мало-помалу понял отчасти: тут был сложный переплет. И бередящие солдатскую душу разговоры о земле и мужицкой недоле, и жаркая нечаевская вера в скорый на Руси мятеж, подобный разинскому или пугачевскому, и частые повторы, что за стенами крепости действуют могучие сотоварищи, и таинственные намеки, что вот, мол, за него, Нечаева, сам царский сын-наследник, и то, что он, Нечаев, не из простых… Смешение правды с неправдой. Дьявольская расчетливость. И даже шантаж, когда он внушал: «Все уж за меня, все. Один ты, дурак, ни богу свечка ни черту кочерга». И потом еще какая-то колдовская сила… Вот ведь спросил Денис одного, другого, третьего: «Отчего вы, ребята, что ни скажет Сергей Геннадиевич, хорошо исполняете?» Отвечают: «А попробуй поперек: та-ак глянет, душа займется!»
Все эти нечаевские кивки на товарищей – ведь до переписки с Исполнительным комитетом он ничего не знал про «Народную волю», – все эти его намеки на сочувствие наследника, на сановную важность своей персоны, вся эта нечаевская игра в самозванство возмущали Волошина, Желябов был снисходительнее: «И Христос лукавил, Денисушка». Волошин гневно отмахивался.
Существует ли нравственное право на ложь? Хотя бы на ложь во спасение? В сущности, что сие значит? Старая нечаевская погудка. Одна правда для себя, другая… Да и не правда, а кривда или полукривда – для остальных. Ух, ненавидел Денис эдакую вот заквасочку, и лишь мысль, что старается ради Саши, ради Михайлова, поддерживала его решимость и его участие в «крепостном деле». Только бы перевели Михайлова из Дома предварительного заключения в крепость…
С приходом Штырлова Денис, как и в прошлый раз, изобразил на бумажке треугольник Алексеевского равелина. Два отставных стражника склонились над чертежом.
– Ну-с, братцы, повторенье – мать ученья. Вы слушайте, верно ль я понял. Чуть споткнусь – поправляйте. Итак, с этой стороны – казарма? Хорошо, идем дальше. С этой – кухня и склад…
Волошин и впрямь вроде бы самовидцем был – так он теперь ясно представлял Алексеевский равелин. И дворик, и мостик через ров, отделяющий равелин от Петропавловки, и два зарешеченных окна, обращенные