День, другой, третий – сладился Желябов с матросами. То да се толковали, валяясь на берегу, где сонно и сладостно шипели мелкие волны. И закусывали вместе, и водочкой потчевал их душевный такой господин.
– Слышь, дядя Никандр, – сказал однажды Желябов, одалживаясь табаком у старшого матроса, – вот ты уху, смотри, знатную варишь. А рыбу-то как? На привозе, что ли?
Предположение это показалось дяде Никандру чрезвычайно комичным. Он пустил длинный сипловатый смешок, даже слезой его прошибло. И матросы тоже рассмеялись: «На при-во-озе»! Да что они, дурни, а? Дядя Никандр доверительно потрепал Андрея по коленке, прищуриваясь, открыл: как, значит, воскресенье и все люди добрые к заутрене тянутся, он с ребятами сейчас на паровой катер, шашки туда пироксилиновые – и айда.
– А начальство? Катер-то дозволяют брать?
– Э… Оно, конечно, начальство. А ты, браток, не будь чем щи хлебают. Знаем, друг, как на свете жить. Придем это с моря – марш на офицерские фатеры, лучшую рыбку посунем куфарочке: нате, мол, пользуйтесь. Ну и начальство не перечит, полнейший, значит, молчок.
– Стало быть, все довольны? – усмехнулся Желябов. И просительно заглянул в глаза дяде Никандру. – Взял бы меня, а? Страсть люблю! И прямо это удивительно, как это вы шашками-то орудуете?
Польщенный дядя Никандр, однако, заколебался: катер военный, что ни говори, тишком делается.
– Боязно? – подзадорил Желябов.
– Чего-о-о? – ощетинился старый марсофлот. – Я, брат, турку не боялся. Бывало, у их благородия лейтенанта Макарова с шестовой миной к басурману на два локтя подходил. «Боязно»!..
В следующее воскресенье Андрей был на паровом катере. На зорьке оставили Практическую гавань, взяли вдоль желто-бурых берегов к одесскому предместью Большой Фонтан. Всходило солнце. Катер плевался клубочками дыма. У Большого Фонтана принял мористее.
– А теперь ушки топориком. Начнем с богом.
Желябов внимательно глядел, как матросы бросают за борт пироксилиновые шашки, как замыкают ток в цепи.
Ловко получалось! Глухой, дальний гром, раскат где-то в пучине, и вот устрашающе встает, сверкая на солнце, рослый, как из серебра литой, столб воды и, постояв секунду, рушится с тяжелым, на весь мир, всплеском.
Еще до полудня катер огруз добычей.
– Ну как оно? – не без форсу осведомился дядя Никандр.
– Знатно!
– Это еще что. В другой раз больший заряд возьмем.
Море густо, с чернью синело. Катер шел ровно, не рыская. А Желябов выспрашивал матросов, как нужно обращаться с электрическим прибором, который вызывает взрыв пироксилиновых шашек, и матросы объясняли наперебой, в охотку.
С того дня Андрей сделался неизменным участником глушения ставриды, бычков, камбалы. А вечерами он корпел над «Известиями минного офицерского класса». «Известия» доставал Тригони.
Софья Григорьевна только дивилась: ни сходок, ни споров, будто забросил Андрей Иванович свои конспиративные заботы, загорает, рыбалит, уплетает дыни с солью, живет себе, благодушествует.
На базарной площади стоял полурусский, полуукраинский говор. Взрыхленная каблуками и копытами земля мешалась с навозом, сеном, раздавленной ботвою. В шинке плакали еврейские скрипки. Ржали застоявшиеся кони. Ярмарка была в разгаре, последняя ярмарка перед зазимьем.
Испитой бродяжка с медной серьгою в ухе обхаживал грудастую торговку медом.
– Иди, иди, оглашенный! – отмахивалась бабенка. – Не путайся тут!
А бродяжка вдруг вскинул голову, гаркнул:
– Глянь – журавли летять!
И верно, высокое стылое небо резал стремительный косяк.
– Ишь, – всполохнулась баба, – на самый покрова! – И, ахнув, заблажила: – Ратуй-и-й-й-те!
Ни бродяжки, ни денег не было.
– Ай! Ой! Люди добрые! Иде ж он! Иде?
Кругом захохотали:
– На метле утек!
– Раззявилась, дура!
– Ха-ха-ха…
– Хо-хо-хо…
– Да як же, – бедственно посыпала торговка, сбивая яркий ситцевый очинок, – да як же, люди, ведь журавлишки-то летят на самый покрова богородицын…
– Ну и что? Тебе кой ляд? – наседал кривой горшечник, давно злобившийся на бабенку за бойкость медового сбыта.
– А с тобой, леший, и балакать не хочу, – фыркнула торговка, округляя глаза.
– «Не хо-очу»!.. А гроши? Гроши-то иде? Тю-тю, а?