Калина нарастил вожжи верёвкой так, что мог идти метрах в двадцати от бороны. Мог даже сойти в кювет и править оттуда. Он так и сделал. В кювете стояла вода, под ноги попадались камни, разные обломки, все это очень мешало идти. Но Калина считал, что так безопаснее.
Он начал свою адскую работу, и страх окончательно завладел им. Тот, кому довелось бы увидеть его в этот момент, увидел бы искаженное лицо, трясущиеся почерневшие губы, втянутую в плечи голову. Казалось, душа и силы уже покинули тело и оно только по инерции бредёт за умной, привычной к работе лошадью, держась за вожжи, а не правя ими. А если отпустит вожжи, то упадёт в кювет и лошадь одна пойдет по дороге…
И только глаза Калины, мучительно-напряженные, смотрели под копыта и под борону сразу, карауля пламя, чтобы дать сигнал телу, чтобы оно успело распластаться в кювете и попробовало бы спастись.
— Сейчас… вот… сейчас… — с каждым шагом стонуще приговаривал Калина.
Конь тяжело вырывал копыта из грязи. Шумно дышал. Пахучий пар шел от его головы.
— Чур меня! — повторял Калина, напрягая глаза. — Чур! — заорал он изо всех сил и плашмя упал в кювет, съежившись, глотая затхлую воду.
Прошло мгновение.
Еще мгновение.
Тишина.
Снова тишина.
И вдруг послышался громкий смех.
Это ржали на пригорке немцы.
Весь мокрый, Калина поднялся. В чём же дело? Он видел, как вспыхнуло пламя.
«А-а, наверно, это подкова блеснула… Ничего — бережёного бог бережёт!»
Заунывно и зло гудели провода. Дождь переменился: из мелкого стал крупным. Струи сбегали со спины мерина к вздувшимся венам живота.
Постепенно Калина втянулся в адскую работу. Он уже автоматически шагал, падал, вставал, разворачивал лошадь, слушал окрики немцев.
Вскоре он проборонил половину урока, и шевельнулась в душе робкая надежда, что всё обойдется, что партизаны ничего не ставили.
Страх чуть-чуть отпустил свой мёртвый узел. Ослабил цепкую паутину. А ещё пришла в голову мысль: «Вот бы увидеть мину! Проволочку какую! Павловна увидела и сразу домой пошла. Может, и мне пофартит!»
Митька спал прямо в одежде.
Вернувшись с развилки, он тихонько пробрался на свою лежанку, чтобы не разбудить мать, едва прилег и сразу заснул.
Он спал как убитый и вдруг открыл глаза, словно и не спал вовсе.
Кто-то кашлял в избе. Громко, мужским басом.
— Митька, — сказал староста. — Поднимайся! Будешь теперь у меня жить.
Митька сел на постели, ничего не понимая.
— Зачем у вас жить-то? — Посмотрев на полог, за которым спала мать, он широко зевнул спросонья. — Мамка уже ушла, что ли?
— Пошли, к нам, Митька, — сказал староста дрогнувшим голосом. — У нас тебе будет хорошо…
Митька сразу встревожился. В чем дело? Он соскочил с постели и, подбежав к пологу, заглянул за него.
— Нету… ушла, значит, — Он недоумевающе уставился на старосту. С чего это он к себе зовет?
— Ты где вчера вечером-то был? Я тебя искал.
— Где я был, — опустил Митька голову, — тут я был… бегал.
— Ну вот. Бегал! А мамку твою забрали, и ты этого не знаешь. Где же ты так бегал?! А, Митя? — тихо переспросил староста.
Митька натянулся как струнка, даже ногти в ладони врезались. Лицо так побелело, что староста испуганно схватил его за плечи.
— Митьк, не падай.
Но Митька сердито дернулся, освободился.
— Мамку взяли? Мою мамку?! — спросил он, сверля старосту сухими отчаянными глазами. — За что? Где она? Где! — крикнул он.
— В комендатуре. Шашкин донёс.
— Шашкин! — ахнул Митька… — А чего она сделала?
Староста увидел, что глаза у него по-прежнему сухи. И весь он показался старосте каким-то другим. Сразу взрослым.
— Чего она сделала? — переспросил Митька.
— К партизанам будто бы хотела. Так Шашкин-то заявил! — вздохнул староста и повторил: — Пойдём к нам жить, а?
— Шашкин, — сквозь зубы простонал Митька. — Ну, погоди, взорвешься…
Староста мрачно усмехнулся.
— Шашкин-то взорвется! Убег он. Ищи-свищи.
Митька совсем оцепенел.
— Шашкин убёг? Куда? Ему ж боронить, гаду!
— Оттого и сбежал! Всё бросил. А теперь… теперь Калина вместо него пошёл. Как раз сейчас и боронит!
— Калина? Там? — с ужасом переспросил Митька. — Там Калина! — заорал он и заметался по избе, не зная, что делать.
«Что же делать, что же делать? А вдруг взорвётся Калина! Эх, Сверлилкина нету! Он бы подсказал, что делать! — лихорадочно думал Митька. — Нет, не могу я так оставлять. Дождь идёт, может размыть, как тогда. Конь может наступить, и нет Калины! Что же делать-то?.. Спасать его надо, вот что! Не могу я так!»
Митька рванулся к дверям. Староста попытался удержать его, но тщетно.
— Митька, куда! — крикнул староста вдогонку. — Куда же ты?!
Калина совсем выбился из сил. Грязь, пудово налипшая на сапоги, бесконечные ныряния в кювет, промокшая до ниточки одежда и главное — ни на секунду не ослабевающее напряжение так измотали его, что он еле-еле переставлял ноги, ощущая во всем теле ломкий ознобливый жар.
Оставалось ещё немало. Ездки четыре. Километр туда — километр обратно. Потом ещё.
Какие-то красные точки плыли у него перед глазами. До смерти хотелось пить. Губы стали совсем чужими — будто из жести, потрескались, и из трещин протупала солёная кровь.
Он уже проборонил примерно до середины и потому решил перебраться на другую сторону, туда, где высился на обочине большой щербатый камень.
«Ещё камень этот, — устало думал Калина, — как его обходить? Придется каждый раз вылезать на дорогу…»
— Ничего, — прошептал он сам себе. — Как-нито закончу. Только б пронесло!
Калина дернул вожжи, и мерин опять послушно пошел по дороге — для него-то это была обычная работа, какую он сотни раз делал.
«Тебе-то что… скотина неразумная. Ничего не знаешь. Тебе-то легче! А ведь я тебя ещё жеребёнком помню! Пас я тебя. Лет уж пятнадцать прошло, — думал Калина, по-прежнему не ослабляя взгляда. — Во время было… самое лучшее…»
Недобрая примета — к Калине, как перед смертью, пришли воспоминания…
Было детство… лето… август.
Спал большой жар дня, сменился ровным теплом вечера.
Из березовой рощи потянуло сильным грибным духом.
Но мальчишки не бегут за грибами.
Их из ручья не вытащишь!
Узок ручей, но глубок. Воду от солнца бережет длинная повалившаяся трава, лоснящаяся и густо-зеленая. Ручей, выбежав из рощи, петляет к Безымянке, но на пути у него ещё овражек, а там — ставок. Глубокий и в любую жару ледяной.
Калинка по горло стоит в ставке. В здоровой руке у него скользкий верткий налим. Калина что есть силы сжимает пальцы: уйдет налим — тогда берегись. Выгонят мальчишки из ставка и по шее ещё надают. Они уже с час ныряют под камни, а поймали всего одного налима и поэтому злятся, орут друг на друга:
— Ныряй справа, хряк!
— Сам ты хряк-то! Не учи!
— Возьму лесину да по загривку!
— Вот он, ну! Держи, держи, говорю!
Калинка сунулся посмотреть, и в это время хитрый налим, подкараулив момент, отчаянно дернулся и выскользнул из пальцев.
— Утёк… уте-ек! — испуганно заревел Калинка.
Мальчишки ринулись к нему. Есть на ком сорвать злость.
— Эх, ты, сухорукой! Вот тебе!
— Всю рыбалку загубил! На-ка ещё!
— Сухорукой!