вглядывалась в своё отражение, ища опору его словам. Прямые плечи, слишком, на её взгляд, узкие бёдра, длинные ноги, сильные, отличной формы, но совсем не такие полные, как ей бы хотелось. И живот слишком плоский. А грудь?! Ирина приподняв рукой волосы, горько вздохнула:
— Ты врёшь, чтобы меня утешить. Я знаю. Разве я красивая? Фигура – ну, совершенно никуда не годится, нос курносый, рот – от уха до уха! Ну, что это такое, в самом-то деле?! Вот бы… Любовь Орлова – помнишь, мы видели в театре? Вот кто красавица. А я?!
— И ты в ту же дудку, — Гурьев усмехнулся снисходительно, сел на кровати, сложив пятки по-турецки. Грация, с которой он это проделал, отозвалась щемящим чувством у Ирины под ложечкой. — Не понимаю, что в ней находят. Толстоногая девица с сусальным личиком, губками бантиком и глупо вытаращенными глазами. Пошлая открытка из прошлого века. Люби меня, как я тебя. Бр-р!
Гурьев так натурально передёрнул плечами, что Ирина рассмеялась и повернулась к нему лицом:
— Действительно я тебе больше нравлюсь?
— Действительно.
— А эта ваша Лариса Волкова…
— Кто?!
— Лариса. Как её там…
— Я не знаю, как её там, — широко улыбнулся Гурьев.
— Ты так сладко и складно врёшь, — Ирина вздохнула. — Но так хочется верить.
— Надо подкрепиться, Ириша. До утра ещё долго.
— Нас скоро отсюда выгонят?
— Никогда. Пока мы не уйдём сами.
— Гур! Как тебе удаётся?! Вот так?
— Это моя страна. Я здесь хозяин. Я хочу любить тебя на шёлковых простынях, во дворце вельможи и чародея, есть фрукты и пить вино, — и я буду это делать. Я же не собираюсь заграбастать себе это насовсем, навсегда. Но это моё, и никто не посмеет мне мешать. Понимаешь?
— Боже мой, Боже мой! Господи, Гур, если бы ты знал! Если бы ты только знал…
— Я знаю. Идём за стол, шампанское нагревается почём зря.
— Я боюсь.
— Кого? Брюса?!
Ирина улыбнулась вздрагивающими губами. Ну и пусть, подумала она. Ну и пусть. Что будет – то будет. Всё пустяки. Единственное, что важно – вот это. Здесь и сейчас.
Ленинград. Апрель 1928
Гурьев сохранил об этом городе, в общем, приятные воспоминания – Питер его детства, времени, когда Гур уже начал отчётливо осознавать себя, был всё еще великолепной имперской столицей. Но – лишь неустанной заботе Нисиро они с мамой и дедом обязаны были тому, что уехали буквально накануне превращения северной Пальмиры в холодную, голодную и жуткую «колыбель революции», переполненную агентами «чеки», рыскавшими в поисках контрреволюционных заговоров и перетряхивавшими чуть ли не каждый закуток в поисках недограбленного.
Теперь бывшая столица Государства Российского была иной. На улицах больше не звучало перекатывающееся эхо винтовочно-револьверной канонады, дома не таращили на белый свет выбитые окна и сожженные подъезды. Медный Всадник стоял на месте, Зимний приобрел почти досоветский вид, ростральные колонны на Стрелке Васильевского острова больше не казались осколком погибшего Рима посреди варварской пустыни; набережная Грибоедовского канала была полна книжных развалов, — все, как прежде, как тогда, когда Гура, совсем еще кроху, водил гулять по городу дед.
Гур вспоминал этот город, и снова начинал любить величавую поступь мостов и прибрежное кружево дворцовых ансамблей над Невой. НЭП, слегка подкормивший и приодевший распятую страну, преобразил и бывшую столицу. Как в любом другом крупном европейском городе, как в Москве, здесь можно было теперь в самых неожиданных местах встретить самые неожиданные вещи. Наверное, так выглядел когда-то Рим в годы недолгих передышек между набегами дикарей. И тот же воздух, воздух с горьким привкусом проходящей свободы, гибельно-манящим ароматом последней империи, запахом мраморной пыли, водорослей, разогретого металла, еды, пряностей и благовоний – и кровавое зарево заката на горизонте, последние судорожные сполохи жизни перед окончательной гибелью.
Уже остались позади и первые экзамены, и производственная практика, которую Гурьев прошёл на том самом «Красном компрессоре». Кто над кем шефствует, это ещё нужно разобраться, думала с улыбкой Ирина, здороваясь с сотрудниками заводоуправления, которые раскланивались с ней у проходной, где она ждала Гурьева, — едва ли не каждый день. Последние несколько месяцев они встречались совершенно открыто. И это странным образом никого не волновало. Кажется, даже напротив. Право Гурьева решать, что верно и что нет, не оспаривалось в школе никем. И, вероятно, уже довольно давно. Ирина понимала теперь: так будет всегда и везде. Почему, она не знала. Думать об этом у неё получалось плохо.
Ирина долго не решалась ни в чём признаваться родителям. А когда призналась, получился скандал. Ну, конечно же, очень интеллигентный по форме скандал – без визга и воплей, хлопанья дверьми и битья посуды. Но – скандал. Скандал, который продолжался до первого появления Гурьева. Ирина до сих пор не могла понять, как удалось ему уговорить её прийти с ним вместе домой. Уговорил ведь! Произошло это после того, как Ирина, зарёванная, примчалась к Гурьеву. Открыла ей Ольга Ильинична. Гурьевы жили на самом настоящем чердаке, но зато – совершенно отдельном. Никаких соседей, никаких посторонних глаз.
На таком чердаке Ирина согласилась бы всю жизнь провести. Обстановка в этом доме привела Ирину в полнейшее смятение – это был именно дом, никакая не квартира, — из мебели только стол со стульями, странные деревянные рамки-перегородки, затянутые, кажется, бумагой, сундуки для вещей, толстые соломенные коврики кругом. Чистота была не просто стерильной – звенящей, полной непонятных, едва уловимых, ласкающих обоняние запахов. И хозяйка. Ирину приняли здесь без всяких расспросов, обсуждений, вообще без разговоров, — просто с улыбкой. «Проходи, проходи, девочка. Замёрзла? Гур скоро вернётся. Что тебе налить – чаю? Или рябиновой настойки, может? Проходи, ну, что же ты? Не смотри на меня так, я вовсе не похожа на японскую ведьму-свекровь, надеюсь, и никогда не буду похожа, просто кимоно – это очень удобно и хорошо для кожи. Ну же!» Ольга Ильинична всё знала, конечно же, у Гура не было от мамы секретов. Ирина не заметила, как высохли слёзы, как растворился колючий кусок льда в груди, как всё сделалось понятно, ясно и – правильно. Так, как должно быть.
Потом пришёл Гур, вместе с небольшого роста, очень крепким и очень молчаливым пожилым человеком, похожим на китайца. Или на японца? Язык не поворачивался назвать его стариком, хотя было ясно, что Николай Петрович – так он представился, поклонившись, — старше её отца. И они все вместе пили чай, оказавшийся зелёным и очень вкусным, с каким-то неслыханным печеньем, разнообразнейших форм и цветов, тоже потрясающим – язык проглотишь. А кто он Ольге Ильиничне? Муж? Не похоже. Ирину не отпустили в этот вечер, оставили ночевать. На следующий день они с Гурьевым вдвоём отправились к Пташниковым. И опять Ирина не поняла, как ему это удалось. Скандал съёжился, почернел и слинял через форточку. Она даже не помнила, о чём говорилось за столом, — всё, как в тумане. Потом отец, воодушевившись, уволок Гурьева в кабинет, а мать, посмотрев на Ирину, покачала головой и вдруг – улыбнулась.
А теперь вот – Питер. Не Ленинград. Кажется, новое имя города так ни разу и не слетело у Гурьева с языка. Больше всего времени они проводили у тех самых развалов, на набережной Грибоедовского канала. Гурьев копался в книгах, то и дело доставая из пыльных куч тома и фолианты, знакомые Ирине лишь по именам, да и то смутно: ее учителя, ничтоже сумняшеся, отсчитывали историю от октября семнадцатого. А какая литература без истории? «Ничего, — усмехался Гурьев, — я тебе подберу библиотечку, у тебя история будет от зубов отскакивать. А этим – лейся, песня, звонче, голос, взвейся выше, конский волос – им конец, моя девочка, мы их сдуем, как пену!» И Ирина не умела ещё понять, что стоит за этой крамолой – то ли юношеский эпатаж и фрондерство, то ли? О прочих вариантах ей, опять же, не хотелось думать – страшно было так, что даже думать не хотелось. Еще и от этого – Ирина вздрогнула, когда услышала голос за