это поймёшь?! С кадрами он меня учит обращаться. Это я тебя на семинар по вопросам кадровой политики пригласить могу. Так что?
— Отдыхай, учитель, — Городецкий вздохнул. — И я отдохну малость. А то дел у меня других нет, только за бабами слюни и сопли подбирать да истерики гасить. Человечка, что ты найти просил, нету. Можешь расслабляться в полное своё удовольствие. Хотя человек был… человек.
Выслушав короткий рассказ Городецкого, Гурьев зажмурился на миг:
— Так я и знал.
— А если знал, зачем теребил?! — рявкнул Городецкий так, что трубка завибрировала у Гурьева в руке. — Рефлексии душат?!
— Рефлексии? — усмешка Гурьева сделалась снисходительной. — Ты знаешь, зачем и почему я это делаю.
— Знаю, — буркнул Городецкий. — Знаю, только поверить всё никак не могу.
— А придётся.
— Да уж придётся.
— Не умножай… эманаций, Сан Саныч. Без особой на то нужды. И помни, кто и как этим пользуется. Веришь ты или нет – мне всё равно. Мир?
— А то как же.
— Отлично. Беридзе выезжает назад завтра утром.
— Беридзе выезжает, когда получит приказ. Послезавтра. Бывай, Наставник.
Гурьев посмотрел на умолкнувший аппарат и покачал едва заметно головой. И улыбнулся невесело. Вот так, подумал он. Что ж, пора последнюю бумажку для Верочки рисовать. Нельзя дальше тянуть, подумал он. И пусть будет, что будет. Посмотрев ещё раз на спящего Беридзе и на часы – начало одиннадцатого, — решился.
Сталиноморск. 1 сентября 1940
Улица была уже по-ночному пустынна. Гурьев двигался так, что собаки на него никак не реагировали. Только собачьего концерта ему не хватало для полного счастья.
Он перекинул руку через низкий штакетник, легко открыл калитку. Пёс насторожился было, зарычал, но у Гурьева имелись на этот случай несколько безотказных трюков, и секундой позже зверь продолжил смотреть свои собачьи сны. Гурьев тихонько постучал в стекло Вериной комнаты. Она выглянула встревоженно – не ложилась ещё:
— Ты, Яша! Ох, даже и собак не слыхать! Случилось что?
— Нет. Ну, как сказать.
— Я открою. Заходи.
Он вошёл в дом, огляделся:
— Я ненадолго. Спят уже, мать, Катюша?
— Да. Проходи же, Яша!
Он, поколебавшись, двинулся за Верой. Они вошли в комнату, Вера села на высокую металлическую кровать, ещё не разобранную, с горкой подушек. Гурьев опустился на стул, вынул из кармана паспорт, трудовую книжку и метрику, протянул Вере:
— Держи, голубка.
— Яша…
— Сколько лет уже Яша, — он усмехнулся. — Посмотри, всё там правильно?
Пролистав, она поднялась и убрала бумаги в комодик. И, снова опустившись на перину, провела мыском ладони под глазами:
— Спасибо, Яша. Слов-то не бывает таких, чтоб тебе сказать – сам знаешь.
— Не нужно, Веруша. Будешь моим личным парикмахером, — он растянул губы, делая вид, что улыбается.
— Буду, — кивнула Вера. — Можно на работу устраиваться?
— Можно. Но не спеши, я это улажу на днях. Завтра сходи в паспортный стол, там уже предупреждены. Прямо к начальнице иди, Курылёвой. Скажешь, я прислал.
— Скажу, — покорно кивнула Вера, отчаянно пытаясь выжать из себя улыбку.
— Только это не всё ещё, Веруша, — Гурьев отвёл взгляд.
— А что?
Он достал из кармана последний бланк – свидетельство о смерти Лопатина Сергея Валерьяновича, 1910 г.р., по происхождению из мещан, беспартийного, образование средне-специальное. В графе «Причина смерти» стояло: «несчастный случай на производстве».
Он дождался, пока Вера прочтёт бумагу. Увидев, как дрогнули её пальцы, заговорил тихо, с нажимом:
— Ты прости, Веруша. Иначе нельзя. Тебе жить ещё, да и Кате сколько анкет заполнить придётся, никому неведомо. Понимаешь?
— Я знала. Знала. Как ты узнал? Как?!
— Вера, не надо. Слышишь? Нет Сергея. Всё, — только сверкнули серебряные сполохи в глазах. Но их Вера не могла сейчас видеть.
— Я знала, — Вера перекрестилась медленно, и две маленькие слезы покатились по её щекам. — Знала я, знала, Яшенька.
Он никогда не мог переносить женских слёз. И никакое дзюцу не помогало. Ничего не помогало. Ни опыт, ни тренировки. Ничего. Он поднялся:
— Пойду я, Веруша. Поздно совсем.
Он понимал, конечно: никуда он не уйдёт. Но надеялся. Дурак. А Вера тоже поднялась. И, шагнув к Гурьеву, прижалась к нему изо всех сил.
Он почувствовал её тугое, жаркое тело через тонкий ситец летнего платья. Почувствовал, как она втискивает себя в него. И, когда она вскинула дрожащее, с закрытыми глазами, лицо, наклонился, целуя, раздвигая её губы своими.
— Яшенька… Миленький… Господи… Мой…
— Ш-ш-ш. Молчи, голубка, молчи.
— Яшенька… Яшенька… Ох… Да, Яшенька… Ясный мой, Яшенька… Мой, мой…
Тебя же нет, яростно подумал Гурьев. Тебя нет… А если Ты есть, — как же Ты можешь такое с нами творить?!
Он так Веру любил, как будто она… Потом повернулся на спину, уложил на себя, гладил.
— Пожалел меня, — Вера, улыбаясь, провела рукой по груди Гурьева. Какие руки, подумал он. Какие руки. — Пожалел, разбойник. Спасибо.
Как же мог я тебя не пожалеть, голубка, тоскливо подумал Гурьев. Не мог.
— Вера. Не надо.
— Я знаю, знаю я всё, — Вера прижалась губами к его плечу, потом отстранилась. — Разбойник бесстыжий. Если со мной такой, то что же с ней?
— С кем?! — Гурьев даже привстал на локте.
— Что же, Яшенька, разве дура я, — тихонечко засмеялась Вера. И оборвала смех. — С ней. С любушкой со своей. С настоящей. Кто она, любушка твоя, Яшенька?
— Не надо, Веруша. Пожалуйста, — он снова лёг на спину, закинул руки за голову.
— Ты же горишь весь, глупый, — Вера прильнула к нему, положила голову ему на грудь, её распущенные лёгкие волосы, тонкие, тёмно-русые, с выгоревшими светлыми прядями, приятно щекотали кожу. — Ты же не меня любил, её. Поплачься мне, Яшенька. Тебе полегчает, увидишь.
— Нельзя мне плакать, голубка, — усмехнулся Гурьев. — Нельзя. И не надо.
Хранитель Равновесия, воин Пути не может плакать. Нет у него такого права. Да, в общем, ему и некогда. Как они чувствуют это, с ужасом подумал Гурьев. Гормоны, эндорфины, дипины… Как же это, и