требовался Ферзю для того, чтобы схема реализации его контрабанды работала без сбоев. Постепенно вошедший в пароксизм служебного восторга Коновалов решился на действия, воспринимаемые им самим как поощрение ценного агента. На самом деле Коновалов занимался прямым злоупотреблением служебным положением: наиболее ценное из конфискуемого в ходе арестов имущество – антиквариат, золото, драгоценности – сдавались Ферзю «на текущие расходы». Коновалов же обеспечивал и «окна» на границе, через которые ходила контрабанда – в обе стороны. Таким образом, вовсе не Ферзь являлся агентом Коновалова, а вполне себе наоборот. Технических подробностей, Татьяна, конечно же, не ведала, но была убеждена: продавая реальные ценности за рубежом, Ферзь приобретал ту самую вожделенную контрабанду… Больше из Широковой ничего вытянуть не удалось.
Татьяна, оказавшись в прицеле у Коновалова как супруга партийного работника, быстро определилась: лучше давать Коновалову то, что доставляет удовольствие им обоим, а не только одному лишь Коновалову, а от всего остального следовало, по возможности, уклоняться. В общем, такая её политика Гурьеву очень понравилась. Помимо всего остального, это служило признаком того, что на по- настоящему серьёзные гадости Татьяна – по крайней мере, добровольно – не пойдёт. Её склонность дарить мужчинам радости физиологических проникновений, доставляя себе при этом максимум возможного удовольствия, он просто не мог считать сколько-нибудь предосудительной. Брак Татьяны, если и был когда-то чем-то, на сегодняшний день представлял собой пустую формальность. Единственное, что Гурьев считал совершенно неприемлемым – это отношения Татьяны с Ферзём. И отнюдь не по личным мотивам – насилие в отношении женщин, сколь бы предосудительно не выглядело их поведение в свете господствующих моральных стереотипов, Гурьев не терпел и пресекал. Иногда, если требовалось, пресекал самым радикальным образом.
— Бедная ты моя лошадка, — Гурьев погладил вздрагивающую от слёз Татьяну, прижимавшуюся к нему так, словно ей хотелось в нём раствориться. — Ай-яй-яй. Придётся Якову Кирилловичу тебя тоже выручать. Это всё тебе Коновалов хвастался, герой?
— Да, — Широкова всхлипнула. — Яшенька… А мне ничего не будет?
— За что?! — удивился Гурьев. — За то, что на передок слаба?! Ну, знаешь… Если бы ещё и за это сажали, то уж тогда бы над нами точно весь мир ухохотался. А как ты к Ферзю-то в лапы умудрилась угодить? Чулки порвалися? Или помадка кончилась?
— Ох и злющий же ты, — опять всхлипнула Татьяна. — Кошмар какой-то. Передок – передком… А Коновалов мне брошку подарил… Камею ту… И ещё всякого…
— А ты, с Ферзём поручкавшись, решила не ждать милостей от Коновалова, идейного борца за чистоту партийных рядов, а получить прямой доступ к вожделенным материальным благам, — укоризненно покачал головой Гурьев. — Ферзь через тебя пытался на Коновалова поддавливать? Инструкции давал – скажи то, спроси это?
— Яша…
— Что – Яша?! — Гурьев сделал вид, что сердится. — Да или нет?!
Татьяна быстро закивала.
— Жадность губит не только фрайеров, Таня. Дур, вроде тебя – тоже. И очень быстро. Ты хоть понимаешь, Танечка, какая ты дура? Или нет?
— Наверное, нет… — Татьяна уткнулась мокрым, как у котёнка, носом ему в плечо. — Яшенька… Дура-то я дура… Это правда… Да не совсем… Это из-за Даши всё? Из-за Чердынцевой?
— Видишь ли, Таня, какое дело, — с нехорошей ласковостью проговорил Гурьев. — Чего ты не знаешь, того ты не расскажешь. А жить захочешь – даже спрашивать не станешь. Так что ты забудь напрочь, что спросила. А то ведь Яков Кириллович может и не успеть. Хотя он и быстрый, когда надо.
— Я…
— Ты да я да мы с тобой. Что там у Маслакова с Дашей за дела?
— Да ничего. Лапал он её на уроках.
— Как – лапал?! — изумился Гурьев.
Да, подумал он. Далеконько ушёл я от нормальных человеческих неприятностей. Всего-то?!
— Да так – обыкновенно, — вздохнула Широкова. — Подойдёт и по плечику гладит, пока кто-нибудь урок у доски отвечает. Это привычка у него такая. Да и было бы что серьёзное, а то… В каждом классе – облюбует себе девочку посимпатичнее, и… Какие-то дети, знаешь, спокойно к этому относятся, а Чердынцева – как вскочит, да как даст ему по роже!
— Давно это было?
— Давно. В позапрошлом году ещё…
— Какая прелесть, — Гурьев мечтательно закатил глаза. — Как всё это вовремя – я тебе просто передать не могу. Как же Завадская такой гадюшник у себя терпит-то, под самым носом?
— Да ну его…
Это тебе – «ну», подумал Гурьев. Это от тебя не убудет, даже если он тебя всю облапает и обслюнявит. Засунет и высунет. А это – дети. Дети, понятно?!
— Ладно, с этим я позже разберусь. Теперь слушай внимательно, лошадка, и ничего не перепутай, — Гурьев перевернулся и навис над Татьяной. — Значит, так. С этой минуты – ты под домашним арестом. Завтра утром вызовешь врача и разыграешь перед ним или кто тут у вас весь букет женских болезней, включая токсикоз и родильную горячку. В школе я всё организую, детей пришлю, сходят за продуктами, чтоб ты тут с голоду не преставилась, хотя поголодать тебе не помешает. Никуда не звонить, не выходить на улицу – вообще не выходить, поняла?!
— Да…
— Никому – ничего – не рассказывать. Вообще ничего. Да, нет, не знаю, не видела, не слышала, спала. Это все слова, которые тебе разрешается произносить. Одно твоё лишнее слово может стоить жизни людям, которые мне очень дороги, Таня. Это ты понять можешь?
— М-могу…
— И хотя ты мне тоже дорога по-своему, моё терпение и доброта не безграничны. Это дошло?
— Д-дошло.
— Всё. Ждать распоряжений. К телефону подходить, но не разговаривать ни с кем, кроме меня. Всем отвечать – мол, болею-помираю, перезвоню завтра. Третьего дня. Вчера. Вопросы?
— А ты?
— А я тебя сейчас полюблю ещё один разочек и поеду по своим делам, Танечка, — Гурьев улыбнулся и приступил к исполнению своей угрозы.
— Оставайся, — прошептала Татьяна, вцепляясь ему в плечи так, словно надеялась удержать. — Оставайся… Хоть сколько… Никогда не выходи…
Сталиноморск. 10 сентября 1940
Оставив Татьяну просматривать сны, Гурьев поехал домой. И ему было о чём поразмышлять по дороге.
Было уже почти два ночи, когда Гурьев подъехал к дому. Заведя в сарай мотоцикл, он, по извечной привычке, проверил периметр. Из Дашиного окошка сквозь ставни пробивался свет, и это его не порадовало. Он осторожно вошёл в дом – впрочем, не бесшумно, чтобы не пугать «стражу». Шульгин, выглянув из его комнаты и убедившись, что всё в порядке и все свои, нырнул обратно.
Зато девушка осталась, и выражение её лица ничего хорошего не предвещало.
— Где ты был?! Я чуть с ума от беспокойства не сошла. И Нина Петровна… А Денис Андреевич не говорит. И Алексей Порфирьевич молчит. Почему?!
— Потому что есть дела, о которых никому не положено знать, дивушко. Никому совсем. А случиться со мной не может ничего. Ничего – тоже совсем. Так что волноваться – не надо этого. Не надо.
— Я знаю эти дела, — тихо произнесла Даша, и ноздри её затрепетали, а глаза наполнились слезами и потемнели от гнева. — Это Танькины духи. Вот и все дела. Ты не можешь без этого, да? Никак?
— Даша, — Гурьев улыбнулся. — Давай мы не будем сейчас обсуждать, что, где, с кем, когда и почему