Отпусти, Христа ради.
Гурьев опять покачался на стуле, подвигал бровями, как будто сомневаясь – казнить или миловать. Вздохнул:
— А у хозяина места вопросов к тебе нет?
Вор быстро вытряхнул карманы и шипнул, как спущенное колесо, на спутников. На столе выросла горка мятых и свёрнутых разноцветных бумажек.
— Всё, пустой я, Светлый Барин, — искательно наклоняя голову, сказал бандит. — Не серчай, Светлый Барин, не серчай. Не знали мы. Не знали.
— Иди, — разрешил Гурьев. — Иди. Ещё раз увижу тебя – когда-нибудь – убью. Понял?
— За что, Светлый Барин? Не сделал же я ничего. Обознался. На фантики позарился, есть грех, воровской. За что же жизни лишать?
— Я голоден, — Гурьев улыбнулся. — Я очень голоден. Брысь.
Несколько секунд посмотрев на дверь кафе, за которой скрылась троица, Гурьев перетёк в вертикальное положение и направился к Даше. Молча протянул девушке руку, отвёл обратно за их столик, отодвинул стул, усадил, — всё так, будто ничего и не произошло. Всё и выглядело так, будто ничего не произошло – посуда на столе не тронута, деньги исчезли. Разве только в кафе сделалось пустовато и тихо. Видя, как Гурьев, словно так и надо, взялся снова за великолепную рыбу – Рыбу, — Даша потрясённо прошептала:
— Гур… Мамочки, мамочки, Гур… Мамочки, какой же ты страшный. Какой же ты на самом деле страшный, Гур… Ужас. Ужас.
— Ты что, дивушко? — он расстроенно отложил прибор и отодвинул от себя тарелку. — Испугалась?
— Гур. Разве можно пугать людей – вот так?!?
— Людей – не стоит, — со вздохом согласился Гурьев. — Да, ты права. Людей – не стоит. А вот тени – тени должны знать своё место. И то, что тени меня боятся – это мне, в общем, нравится. Это неплохо. — Гурьев вдруг поймал себя на том, что только что – как и в последние пару лет, иногда, всё чаще – у него явственно проскользнули какие-то совершенно сталинские интонации, и расстроился ещё больше. — Ну, а с людьми… С людьми бывает сложно, это да. Но ведь танк – он всегда страшный, правда? Даже если танк – наш.
— Гур, ты что?! При чём тут… танк?! Ты же – человек!
— Какой же я человек, дивушко? — удивился Гурьев. — Я – танк. Уже очень давно. Сухопутный дредноут. И морской тоже, — добавил он с усмешкой.
Даша не приняла – ни шутки, ни тона. Гурьев увидел, как по лицу девушки градом покатились слёзы:
— Нет. Нет. Не смей. Ты не танк, — Даша изо всех сил уцепилась обеими руками за его руку, тряхнула – раз, другой, словно хотела разбудить. — Ты не танк! Ты человек! Ты мой друг – и ты человек! Я тебя люблю, Гур. И Рэйчел. И все. Все! Ты не можешь быть танком, Гур! Ведь я же так тебя люблю!..
— Ыыыыэээттта хххтооо?!? — задыхаясь от быстрого бега, спросил один из «шестёрок», тараща на старшего седые от ужаса глаза.
— С-с-с-ве-ве-ветлы-лыййй Ба-бари-и-и-иннн, — странно заикаясь и стуча зубами, провыл «старшой», сползая спиной по штакетнику какого-то забора. — Уууоооойй…
— Тот?!? Ааааа…
Вор бешено закрестился, забормотал:
— Прикатит… На зону прикатит… Терпил, фрайеров, фашистов [88] в шарашку забирать… По зоне хряпает… Чё не по его… Мусоров – пополам, саблей… Воров – пополам, саблей… Сабля-то – из руки растёт… Ууууооо… Ферзь, сука рваная… Гнида страшная… Попишу,[89] попишу, чушка вонючая, во что вмазал, вмазал во что… Уоооааай… Шнифты![90]!! Шнифты видал?!?
Сталиноморск. 13 сентября 1940
На двери ресторана висела табличка «Спецобслуживание». Гурьев постучал. За стеклом возникла напряжённая физиономия швейцара, который отрицательно затряс головой и раздражённо потыкал пальцем в табличку. Гурьев кивнул и улыбнулся так, что швейцар, сначала побелев и отпрянув, завозился лихорадочно с запором. Мгновение спустя дверь распахнулась, и Гурьев шагнул внутрь.
Этот новый сладостный стиль хозяев жизни, подумал Гурьев, охватывая взглядом пространство ресторанного зала и привычно фиксируя расположение дверей и проходов. Этот стремительно вошедший в моду ампир эпохи позднего Репрессанса, с его тяжёлыми бордовыми присборенными шторами на окнах, безвкусной лепниной, обильно уснащённой символами безвозвратно ушедшей пролетарской эстетики, всеми этими звёздами, колосьями, молотками, серпами… И так органично смотрится в этих гипсовых складках всякая мутная накипь – все эти завмаги, завхозы, завклубом, завтрестом, завпотребсоюзом, замначальники милиции, вторые секретари и зампредисполкома. Зав, зав. Гав, гав. Коммунисты. Комиссары. Не в будёновках – в «сталинках» и картузах, похожих на фуражки комсостава. Армия любителей жизни. Какие уж теперь будёновки… И, как кокетливый фестончик на самой вершине этого душистого букета, — Ферзь, с его заграничной помадой и тушью для бровей и ресниц, сумочками и туфлями из крокодиловой кожи, «Коко Шанель», шерстяными и коверкотовыми отрезами, шёлковым бельём и фильдеперсовыми чулочками для толстоногих и толстозадых матрон и таких же толстоногих и толстозадых любовниц. И кокаином, наверняка. Нет ничего плохого в буржуазности, усмехнулся он мысленно. Я не против, я за. Только зачем было устраивать такую кровавую баню, перебив пол-России? Чтобы сидеть здесь теперь вот так? Только не говорите, что вы заслужили это в честной схватке. Не было никакой честной схватки. Вы всё это украли. Сбольшевиздили. А теперь – всё вернётся на место. Потому что я уже здесь. Не так, иначе – но вернётся на место. Потому что всё всегда возвращается. Возвращается вечером ветер на круги своя. Возвращается боль, потому что ей некуда деться. Господи. Рэйчел. Откуда это в моей голове?!
В зале было пусто. Пустые столики, пустой подиум для оркестра. Пустой стул у рояля. Смотри-ка, и рояль сюда впёрли, улыбнулся Гурьев. Рояль в кустах. Струной легко перерезать ваши жирные шеи. Если правильно взяться и правильно дёрнуть, ваши стриженые под полубокс жбаны со свинячьими загривками так легко и весело соскакивают с плеч. А жирное туловище продолжает конвульсивно подрагивать ещё две, три, пять секунд. Мелко-мелко. А мне нравится на это смотреть.
Он шагнул дальше, к единственному занятому столику, за которым сидели, — наголо бритый, чем-то похожий на бандита Котовского, только существенно помельче, мужик в габардиновом безликом костюме и косоворотке, в сандалиях на босу ногу, и ещё двое, одетых столь же неприметно и обычно для здешней погоды и атмосферы. При виде Гурьева двое поднялись и шагнули ему навстречу. Он преувеличенно- старательно вскинул руки вверх и обезоруживающе улыбнулся.
На самого бритого и его спутников появление Гурьева произвело должный эффект. Несколько секунд все трое молча таращились на него. Потом, словно спохватившись, двое – подручные бритого – подскочили, будто подброшенные пружиной, и рванулись к Гурьеву.
— Ну, тихо, — обронил бритый, и пыл его телохранителей мгновенно угас. Ферзь рассматривал Гурьева исподлобья довольно долго, после чего кивнул: – Проходи, добрый человек, — раз уж пришёл.
Бандиты обшарили Гурьева, охлопали карманы, — не то, чтобы с профессиональной сноровкой, но тщательно. И молча. Один из них достал из нагрудного кармана Гурьева ручку. Повертел в руках, посмотрел на ручку, на гостя. Ручка это, ручка, подумал Гурьев. Можно даже написать ею на салфетке похабное слово. Это просто очень дорогая ручка, голубки. «Монблан» называется. Швейцарский презент. Посади, где росло.
Помешкав, бандит сунул ручку обратно в карман Гурьеву. Удовлетворившись результатами осмотра, один из них кивнул бритому и распахнул пиджак. Гурьев увидел рукоятку нагана, захватанную до полированного блеска, и спокойно кивнул, соглашаясь с правилами игры. Оба мужика вернулись на свои