— Ничего. Тоже мне, дядька черномор выискался. Ты смотри, Михаил Аверьянович. Дарья скоро крылышком тебе махнёт – и улетит. А тебе дом нужен, жена нужна – ты солдат, без пяти минут адмирал, воин. И Вера ещё сына тебе родить успеет, если дураком не окажешься. Жизнь, Михаил Аверьянович, имеет такое свойство интересное – продолжаться, не смотря ни на что. И у тебя, и у неё. У нас у всех. По глазам вижу – вопрос хочешь задать: почему?! Отвечу. Потому, что мне не нужен солдат, который хочет умереть. Солдат, который рассуждает: лучше смерть, чем такая жизнь, — мне не нужен. Мне нужен солдат, который хочет жить. Не выжить любой ценой, а жить. Солдат, который понимает: жить он сможет, если и только тогда, когда победит. Хочу, чтобы мои адмиралы и генералы были молодые. Такие же молодые – ну, чуть старше – как их солдаты и лейтенанты. Чтобы знали: там, дома, у солдата и лейтенанта, так же, как и у него, адмирала и генерала, молодая жена и дети, которым нужен муж и отец. Живой, а не ордена на подушке. Чтобы душа его была с ними, чтобы знал он, ради чего, почему и зачем. Хочу, чтобы всем – и солдатам, и генералам, и верховному главнокомандующему – было, что защищать, ради чего сражаться и на что надеяться. И никаких абстракций. Всё можно потрогать руками. Понял меня, Михаил Аверьянович? Усвоил?
— Усвоил. Всех учишь?
— Наставляю. Всех, каплей. Всех.
Сталиноморск. Октябрь 1940
Штольню в горе, которая вела к «объекту», успешно расширяли – необходимо было подготовить всё для съёмки, близкой по качеству к студийной. Чтобы всё было под рукой – если будет ещё, что снимать. Чердынцев уже полностью втянулся в новую работу, чему, как ни странно, очень помогали отношения с Верой, развивавшиеся не так быстро, как мечталось Гурьеву, но, без сомнения, в нужном направлении. Даша была в восторге – и от Веры, и от Катюши, и от развития отношений. Гурьев это видел – только боялся, что Даша спросит его о его собственных отношениях с молодой женщиной, а он – не сможет, да и не захочет солгать. Он не боялся, что Даша узнает – боялся, что почувствует. Интуиция у неё была – потрясающая. С такой даже ему, Гурьеву, приходилось нелегко.
Точно в срок, как и было рассчитано, в бухту Глубокую вошёл обещанный корабль – раскамуфлированный, балласт, увеличивший осадку на время пути, откачали уже в территориальных водах. Чердынцев, волнуясь, как мальчик, поднялся на борт. Приняв рапорт пожилого моряка – русского, но в американской форме, удивился, но виду не подал. Уж слишком был момент серьёзный для удивления. Гурьев тоже испытывал нечто, похожее на волнение: корабль просто поражал воображение. Одно дело – чертежи на бумаге, тактико-технические характеристики, и совсем другое – вживую. Семьдесят три тысячи тонн водоизмещения, силовые установки суммарной мощностью триста пятьдесят тысяч лошадиных сил, четыре башни по три шестнадцатидюймовых орудия, без малого три тысячи человек команды, включая техников и лётчиков, обслуживающих сорок два палубных штурмовика. Плавучая крепость, сам себе война. К Глубокой уже протянули железнодорожную ветку – базу для такой махины дирижаблями не обслужишь. Вот теперь у тебя начнётся настоящая работа, каплей, подумал Гурьев. Здесь и сейчас.
На «приёмку» явился и Октябрьский – с целой свитой. Оцепление, состоявшее в основном из людей Шугаева, комфлота «без распоряжения товарища Царёва» пустить отказалось наотрез. Гурьев, помариновав его для вящего взбалтывания административного восторга минут десять, сменил гнев на милость – велел пропустить, но одного. Красный от злости Октябрьский влетел на пирс и, натолкнувшись на страшный серебряный взгляд «товарища Царёва», резко сбавил и скорость, и тон. А потом – увидел корабль. Зрелище этого чуда инженерной, оружейной и кораблестроительной мысли проняло даже Октябрьского. С придыханием он спросил:
— А что с наименованием? Есть какие-нибудь указания из Москвы по этому вопросу?
— Есть, — кивнул Гурьев. — Корабль решено назвать «Андрей Первозванный».
— Что?! — опешил Октябрьский. — Что вы сказали?!
— А что такое?! — изумился Гурьев.
— Кха, — Октябрьский побагровел. — Это, кажется, апостол?
— Какой ещё к лешему апостол?! — вытаращился на него Гурьев. — Причём тут какая-то поповщина, товарищ Октябрьский?! Разве не слышали никогда эту фамилию?! Не может просто такого быть. Один из любимейших учеников Ленина, бесследно сгинувший в туруханских снегах, Андрей Савлович Первозванный. Несгибаемый большевик, искровец, член Троицкой боевой организации? Да что с Вами такое, товарищ Октябрьский?!
— А, — кивнул Октябрьский. — Да, конечно. Запамятовал. Действительно! Действительно. Заработался, товарищ Царёв. Сами понимаете – столько дел, буквально накануне…
Глядя на свекольную физиономию комфлота, Гурьев понимал: вот. Вот ради таких минут – стоило заваривать всю эту кашу. Ах, как же давно она заварилась. Как же, как же давно.
Сталиноморск. Ноябрь 1940
Гурьев взял у конвойного сержанта документы, бегло просмотрел, поставил подпись:
— Приведите заключённую и можете быть свободны. Паёк получите у коменданта. Вопросы?
— Никак нет!
— Выполняйте.
Сержант вышел, аккуратно притворил за собой створку двери и посмотрел на Анну Васильевну. Второй конвойный вытянулся.
— Строгий очень, — почему-то шёпотом пожаловался сержант. Во взгляде его, обращённом на хрупкую женщину-зэчку, промелькнуло нечто вроде сочувствия. И, испугавшись своего собственного настроения, конвоир свирепо рявкнул: – Заходь!
Гурьев повернулся к вошедшей только тогда, когда топот подкованных железными набойками сапог конвоиров окончательно затих:
— Здравствуйте, Анна Васильевна. Проходите, пожалуйста, и присаживайтесь. Нет, нет. Вот сюда. На диванчик. Тут помягче и поудобнее.
— Благодарю вас, гражданин следователь, — голос Анны Васильевны был сух и спокоен. Свет от окна падал так, что она видела только силуэт Гурьева.
Поколебавшись, она шагнула к дивану. Гурьев подождал, пока женщина усядется, оправит на коленях серую юбку грубого сукна. Только после этого взял стул, поставил его напротив дивана и сел сам, придерживая подмышкой папку с делом.
— Анна Васильевна. Прежде, чем мы начнём наш долгий и нелёгкий разговор, я вам четыре новости сообщу. Я не следователь. Это не новость, а так, преамбула. Итак, первая – хорошая – новость. Одя жив, здоров, находится в настоящее время в безопасности и работает в одном очень специальном издательстве. Фотографии я сейчас покажу.
Гурьев, делая вид, что нисколько не замечает, как страшно, смертельно побледнела его визави, развязал тесёмки папки и достал оттуда конверт, из которого на свет Божий появился целый ворох глянцевых, совершенно свежих и абсолютно нездешних фотоснимков, — Одя, повзрослевший, серьёзный, один, в сквере; у какого-то фонтана; с девушкой, улыбающийся, в лодке на каком-то озере – Анна Васильевна, всё ещё не веря своим глазам, узнала с детства знакомые башенки собора в Лозанне; Одя, в компании нескольких юношей и девушек; Одя, снятый в помещении, за мольбертом, крупным планом.
Анна Васильевна несколько раз рассмотрела каждую фотографию, пристально, наклоняя под углом к падающему свету, словно пытаясь увидеть следы монтажа или подделки. Перевернув каждую, убедилась в том, что подписи на снимках принадлежат руке сына. Мистификация? Но… Зачем? Какой смысл? Что же они хотят от неё?! Гурьев кивнул и протянул ей почтовую открытку – с видами Цюриха. С обратной стороны ровным, красивым Одиным почерком с выраженным наклоном вправо значилось: