своего братца. Я просто жду Вас. Я хочу еще раз Вас увидеть. Вот и все.
Ждать. Ах, человеку дано испытать столько разных чувств — радость, гнев, печаль, ненависть, но все эти чувства составляют не более одного процента человеческой жизни, все остальное время человек просто ждет, разве не так? Я жду с замирающим сердцем — вот сейчас, сейчас зазвучат в коридоре шаги счастья… Пустота. Ах, как печальна жизнь! Ведь не зря многие думают: «Лучше бы я не родился». И каждый день с утра до вечера вотще ждут чего-то. Это слишком печально. Я хочу радоваться жизни, людям, миру, хочу думать: «Как прекрасно, что я родилась!»
Почему бы Вам не расстаться с понятиями о нравственности, которые связывают Вас по рукам и ногам?
Господину М. Ч. (Это не значит Мой Чехов. Я ведь влюблена не в писателя. Это значит Мое Чадо.)
5
Этим летом я написала ему три письма, но так и не дождалась ответа. В этих письмах я раскрыла всю свою душу, мне казалось, это единственное, что мне остается в жизни. Я опускала письма в почтовый ящик с таким чувством, будто бросалась с отвесной скалы в кипящую морскую пучину, но сколько я ни ждала, ответа не было. Как бы между прочим, я расспрашивала о нем Наодзи, но узнала только, что в его жизни нет никаких перемен, что он по-прежнему пропадает вечерами в кабаках, пишет все более безнравственные произведения, навлекая на себя презрение и ненависть порядочных членов общества, что он предлагал Наодзи создать издательство, и Наодзи, окрыленный этой идеей, даже заручился поддержкой еще двух или трех литераторов, согласившихся считать его своим представителем, и что теперь, по его словам, остается только найти человека, готового финансировать это предприятие. Слушая рассказы Наодзи, я постепенно поняла, что в атмосферу, окружающую человека, которого я любила, не проникло ни малейшей частицы меня, моего дыхания, и это открытие заставило меня не столько устыдиться, сколько остро почувствовать, что мира, который рисовался моему воображению, не существует, что реальный мир — это совершенно чуждый мне живой организм, развивающийся по своим непостижимым законам. Мной овладела страшная, глухая тоска, какой мне еще никогда не приходилось испытывать, как будто меня бросили все на свете, оставили стоять в надвигающихся сумерках посреди бескрайней осенней степи, и сколько я ни зову, сколько ни кричу, никто не отзывается. Может, именно это и называют безответной любовью? Неужели мне суждено стоять здесь до тех пор, пока окончательно не зайдет солнце, и не опустится тьма, пока я не умру, застыв от холода среди вечерней росы? При этой мысли я едва не задохнулась, плечи и грудь сотряслись от сухих судорожных рыданий.
Что мне еще оставалось? Поехать в Токио и встретиться там с Уэхарой? Ведь мой парус был поднят, я уже покинула гавань, глупо было медлить, останавливаться на полпути, надо было двигаться дальше. Я начала потихоньку готовиться к поездке, но тут матушке стало хуже.
Однажды ночью у нее начался сильный кашель, я померила ей температуру — тридцать девять.
— Ничего страшного, просто сегодня было слишком холодно. Завтра все будет в порядке, — давясь от кашля, прошептала матушка, но меня почему-то насторожил этот кашель, и я решила про себя, что завтра непременно приглашу к ней доктора.
Наутро температура опустилась до тридцати семи, кашляла матушка тоже гораздо меньше, но я все- таки пошла к доктору и попросила его прийти, объяснив, что за последнее время матушка заметно ослабела, что вчера вечером у нее вдруг поднялась температура, что мне внушает опасения ее кашель, потому что такого при обычной простуде не бывает.
Доктор заверил меня, что обязательно придет, затем, пробормотав: «Вот тут мне прислали…» — извлек из шкафчика в углу приемной три груши и протянул мне. Вскоре после обеда он пришел к нам, облаченный в летнюю куртку хаори из ткани в крапинку. Как обычно, он долго выслушивал и выстукивал матушку, потом, повернувшись ко мне, сказал:
— Не вижу никаких оснований для беспокойства. Я выпишу вашей матушке лекарства, и она быстро поправится.
Мне вдруг сделалось смешно, с трудом сдерживая улыбку, я спросила:
— А как насчет уколов?
— В них нет необходимости. Это простуда, она быстро пройдет, если соблюдать постельный режим.
Однако температура не опустилась и через неделю. Кашель стал меньше, но температура по утрам поднималась до тридцати семи и семи, а к вечеру до тридцати девяти. Сам доктор на следующий день после визита к нам слег в постель, что-то там приключилось у него с желудком. Придя к нему за лекарством, я пожаловалась медсестре на то, что состояние матушки не улучшается, и она передала мои слова доктору, однако тот по своему обыкновению заявил, что у матушки обычная простуда, что никаких оснований для беспокойства нет, и прислал мне с сестрой микстуру и порошки.
Наодзи по-прежнему пропадал в Токио, его не было дома уже полторы недели. Вдруг остро ощутив собственное одиночество и беспомощность, я послала дядюшке Вада открытку, в которой извещала его об ухудшившемся состоянии матушки.
Примерно на десятый день после того, как у матушки начала повышаться температура, к нам зашел доктор, успевший к тому времени оправиться от своего недомогания.
Внимательнейшим образом простукав матушкину грудь, он вдруг воскликнул:
— Понятно! Теперь мне все понятно!
Затем, повернувшись ко мне, сказал:
— Я понял, почему у нее поднимается температура. Имеется небольшой инфильтрат в правом легком. Однако оснований для беспокойства нет. Температура может продержаться еще некоторое время, но если ваша матушка будет соблюдать постельный режим, никаких оснований для беспокойства нет.
«Действительно ли это так?» — усомнилась я, однако диагноз, поставленный нашим сельским эскулапом, все же успокоил меня — утопающий всегда хватается за соломинку. После того как доктор ушел, я сказала:
— Вот и прекрасно. Правда, маменька? Всего лишь небольшой инфильтрат, да у кого его нет? Вам бы только взбодриться, и вы тут же выздоровеете. Все это из-за того, что лето в этом году было такое странное. Терпеть не могу лето. И летние цветы тоже.
Матушка улыбнулась с закрытыми глазами.
— Говорят, если кто любит летние цветы, ему суждено умереть летом. Я думала, что умру этим летом, но приехал Наодзи, и вот, дожила до осени.
Я почувствовала болезненный укол в сердце: Наодзи, несмотря на то что он вытворял, все-таки всегда оставался для матушки единственным смыслом существования.
— Что ж, лето позади, а значит позади и опасное для вас время. Маменька, в саду уже цветут хаги. Да и все остальное — патриния «девичья краса», кровохлебка «варэмоко», колокольчики «кикё», антистирия «карукая», мискант «сусуки»… В наш сад уже пришла осень. Скоро октябрь, в октябре температура обязательно упадет.
Я молилась, чтобы было так. Скорее бы кончался этот сентябрь с его духотой! А там глядишь, зацветут хризантемы, наступит бабье лето с его ясными тихими днями, и матушка наверняка поправится, а я смогу встретиться с ним, и, может быть, даже скромный бутон моего плана расцветет пышным цветком, огромной хризантемой. Скорее бы наступал октябрь, скорее бы выздоравливала матушка!
Примерно через неделю после того, как я отправила открытку, дядя прислал к нам старого врача по фамилии Миякэ, когда-то практиковавшего при дворе. Он приехал из Токио со своей медсестрой и осмотрел матушку.
Доктор Миякэ был знаком еще с нашим покойным отцом, и матушка была очень рада его видеть. К тому же ей, очевидно, импонировала неотесанность, которой всегда отличался доктор, равно как и его