в столовую, но матушка остановила меня:

— Не надо включать свет, очень режет глаза.

— Но ведь, наверное, неприятно все время лежать в темноте?

— Я все равно лежу с закрытыми глазами. Темнота не пугает меня. Резкий свет куда хуже. Не включай никогда свет в этой комнате, ладно?

Ее слова показались мне недобрым предзнаменованием, но я молча погасила свет, прошла в соседнюю комнату и зажгла там настольную лампу. Мне вдруг стало ужасно тоскливо, и я решила поужинать. Я ела рис с консервированной красной рыбой, и по щекам моим текли слезы.

К вечеру ветер усилился, часов с девяти к нему добавился дождь, разыгралась настоящая буря. На веранде громко стучали поднятые несколько дней назад бамбуковые шторы. Сидя в соседней с матушкиной комнате я в каком-то странно возбужденном состоянии читала «Введение в экономику» Розы Люксембург. Эту книгу я на днях нашла в комнате Наодзи. Взяв без спросу ее, а также избранные труды Ленина и «Социальную революцию» Каутского, я сложила книги стопкой на своем письменном столе. Утром они неожиданно привлекли внимание возвращавшейся из ванной матушки. Остановившись у стола, она некоторое время разглядывала книги, по очереди беря их в руки, потом, тихонько вздохнув, молча положила обратно на стол и с сожалением посмотрела на меня. В ее взгляде была глубокая печаль, но не было ни отвращения, ни пренебрежения. Сама она обычно читала Гюго, отца и сына Дюма, Мюссэ, Додэ, а от их даже самых душещипательных романов тоже попахивает революцией. Как знать, возможно, такие люди, как матушка, обладающие врожденной — я понимаю, как странно звучит это сочетание, но тем не менее — образованностью, способны принять революцию с неожиданной легкостью, как нечто совершенно естественное, само собой разумеющееся. Что касается меня, то я находила в писаниях Розы Люксембург очень много интересного, отвечающего моему складу ума, хотя и понимала, что, читая ее, могу показаться кому-то экзальтированной барышней. В ее книге говорится об экономике, но читать эту книгу только как учебник было бы скучно. Она пишет о примитивных, самоочевидных вещах. Впрочем, может быть, я просто ничего не смыслю в экономике. Во всяком случае, я не вижу в ней абсолютно ничего интересного. Наука, которая зиждется на положении, что человек по природе своей скуп и будет таким вечно, ни с какой точки зрения, включая проблему распределения, не может представлять интерес для тех, кто этим качеством не обладает. И все же, читая эту книгу, я испытываю странное возбуждение, причины которого далеки от предмета повествования. Меня поражает отчаянная смелость автора, без малейшего колебания разбивающего в пух и прах все старые догмы. В моей голове невольно возникает образ мужней жены, которая, нарушая все мыслимые нормы морали, с легким сердцем спешит к любовнику. Идея разрушения. В разрушении есть какая-то печальная, трагическая красота. Мечта о том, чтобы сначала разрушить, а потом построить заново, довести до совершенства. И пусть возникшему на месте разрушенного вовек не дано обрести совершенства, любовная страсть все равно жаждет разрушения. Жаждет революции. Роза трагически, безоглядно влюблена в марксизм.

Вот что случилось зимой двенадцать лет тому назад.

— Ты похожа на героиню «Дневника Сарасина»,[11] — сказала одна из моих подруг. — С тобой вообще бесполезно разговаривать.

Это были ее последние слова.

Все дело было в том, что я, так и не прочитав, вернула ей книгу Ленина.

— Прочла? — спросил она.

— Нет, прости.

Мы стояли на мосту, с которого открывался вид на собор Святого Николая.

— Но почему? Почему?

Моя подруга была выше меня ростом и очень хороша собой. Она прекрасно говорила на иностранных языках, и ей очень шел красный берет. Все говорили, что она похожа на Джоконду.

— Мне не понравился цвет обложки.

— Вот чудачка! Наверняка причина в другом. Может, ты испугалась?

— Да нет, просто я терпеть не могу такой цвет.

— Что ж, — грустно сказала она, после чего как раз и заявила, что я похожа на героиню «Дневника Сарасина» и что со мной бесполезно разговаривать.

Некоторое время мы молча рассматривали зимнюю реку.

— «Прости! и если так судьбою

Нам суждено, — навек прости![12]» — продекламировала подруга, потом быстро повторила эти строки Байрона в оригинале и обняла меня.

Мне стало стыдно.

— Прости меня, ладно? — прошептала я и пошла к станции Отя-но мидзу. Пройдя немного, оглянулась и увидела, что она все еще неподвижно стоит на мосту, не спуская с меня глаз.

Больше мы не встречались. Мы брали уроки у одного учителя-иностранца, но учились в разных школах.

С тех пор прошло двенадцать лет, а я так и осталась героиней «Дневника Сарасина». Чем же я занималась все это время? Идея революции меня не увлекла, влюбляться я тоже не влюблялась. Люди, умудренные опытом, поучая нас, твердили, что на свете нет ничего глупее и отвратительнее революции и любви. В довоенные и военные годы мы принимали их слова за истину. Но после капитуляции перестали доверять своим умудренным опытом наставникам, нам стало казаться, что в настоящей жизни все совсем по-другому, что они жестоко обманывали нас, уверяя, что виноград-то зелен, а сами прекрасно знали, что на свете нет ничего прекраснее, упоительнее революции и любви. Человек рожден для революции и любви.

Перегородка вдруг отодвинулась, и показалось улыбающееся лицо матушки.

— Ты еще не легла? Неужели тебе совсем не хочется спать? — спросила она.

Я посмотрела на часы — было уже двенадцать.

— Не хочется. Читала книгу о социализме и разволновалась.

— А-а. У нас нет сакэ? В таких случаях неплохо выпить, тогда сразу заснешь.

Она словно подтрунивала надо мной, и в том, как она это делала, было что-то очаровательно декадентское.

Скоро наступил октябрь, но вместо пронзительно ясного осеннего неба над головой нависали темные тучи, тянулись слякотные душные и жаркие дни, как будто вернулся сезон дождей. Каждый день к вечеру температура у матушки неизменно повышалась до тридцати восьми, тридцати девяти градусов.

А однажды утром у нее распухла рука, да так сильно, что я перепугалась. В последнее время матушка, когда-то любившая порассуждать о том, сколь завтрак важнее и приятнее обеда и ужина, по утрам, не вставая с постели, с трудом съедала чашечку каши. В тот день, зная, что она не выносит запаха соленых овощей, я приготовила для нее суп из грибов[object Object] похоже, его запах тоже вызвал у нее отвращение: поднеся чашечку к губам, она тут же тихонько опустила ее на столик. Тут-то к своему ужасу я и заметила, как сильно вздулась ее правая рука.

— Маменька, что это у вас с рукой?

Ее побледневшее лицо тоже показалось мне немного отекшим.

— Ничего особенного. В такой опухоли нет ничего страшного.

— Когда это случилось?

Матушка молчала, зажмурившись, как от яркого света. Я едва сдержалась, чтобы не разрыдаться. Это была не ее рука. Это была рука какой-то чужой женщины. У моей матушки такие изящные тонкие руки. Я их очень хорошо знаю. Нежные руки. Прелестные руки. Неужели я их больше никогда не увижу? Левая рука пока еще почти не изменилась, но мне было так больно, что, не в силах смотреть на матушку, я отвела взгляд и уставилась на корзину с цветами, стоявшую в нише.

Слезы душили меня, и я пошла в столовую, где Наодзи в одиночестве ел яйцо всмятку. Даже в те редкие дни, которые он проводил с нами в Идзу, по вечерам он обязательно уходил к О-Саки и возвращался домой пьяным. Утром вид у него был весьма помятый, отказываясь от риса, он съедал только несколько яиц всмятку, потом поднимался к себе на второй этаж и до вечера валялся в постели.

— У матушки распухла рука, — сказала я и опустила голову. Продолжать я не могла и молча стояла перед ним, содрогаясь от рыданий.

Вы читаете ЗАКАТНОЕ СОЛНЦЕ
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату