10
За всю войну не было у Куропаткина такого плохого душевного состояния. Когда Штакельберга разгромили под Вафаньгоу, Куропаткин был, в сущности, доволен. Алексеев придумал наступление — пусть Алексеев и пожинает плоды.
Даже после Ляояна он считал себя совершенно правым. Он спас русскую армию от разгрома. Что бы там ни говорили, это было мастерское отступление. В большой кампании отступление так же необходимо, как и наступление.
Недаром «Matin» писала: «Полководцы былых времен прославлялись победами, Куропаткин являет собой новый тип: чем далее и быстрее он отступает, тем более приобретает славы этот странный воин».
Но после неудачного наступления под Шахэ Куропаткин почувствовал неизбежность, даже близость трагического конца.
В одном из писем, полученных им недавно, некий аноним утверждал, что у Куропаткина неправильное представление о Порт-Артуре. Куропаткин-де постоянно доказывает, что крепости существуют для того, чтобы помогать полевым войскам, а не полевые войска для помощи крепостям. Но что такое Ойяма с его армиями? Ойяма с его армиями — ширма для отвода глаз неумным людям. Потому что главное дело японцев сейчас, вопрос их национальной чести, — взять Порт-Артур. И весь мир думает так. Только одни Куропаткин думает не так и не торопится спасать Порт-Артур. Но Куропаткин увидит: если Порт-Артур падет, то резонанс этого падения в сознании народов и армий будет таков, что победа Куропаткина будет невозможна.
Так писал ему некий аноним, рассуждая о нем в третьем лице, точно все уже свершилось и история произносит над главнокомандующим свой суд.
И вдруг Куропаткин понял, что это, может быть, и так. Война непопулярна. Если Порт-Артур падет, война потеряет последний осязаемый смысл.
Кроме того, освободится почти стотысячная армия Ноги. Армия, упоенная своей победой.
Настроение Куропаткина становилось все мрачнее.
Все ждали, что ?луг будет назначен генерал-квартирмейстером нового штаба главнокомандующего. Флуг давно служил в крае, лучше других знал театр войны. И то, что все ждали этого назначения и считали его естественным, вызывало в Куропаткине озлобление. Он ненавидел Флуга так же, как и Алексеева, так же, как и всякого, кто был связан с Алексеевым.
На должность генерал-квартирмейстера штаба он выписал из Варшавы Эверта, начальника штаба 5 -го корпуса.
Конечно, Эверт никогда на Дальнем Востоке не бывал, но ведь это все равно — Куропаткин сам будет распоряжаться всем.
К Мукдену после Шахэ Куропаткин почувствовал отвращение. Ему казалось, что этот город приносит ему несчастье.
Он категорически заявил, что в Мукдене Главной квартиры не будет.
Адъютанты разъехались по окрестностям.
Среди унылой равнины, среди заброшенных полей, обдаваемая со всех сторон ветром и песком, расположилась деревушка Чансаматунь.
Осматривая ее, Куропаткин попал в целую тучу песку, которую несло с осенних полей; злоба природы совпала с его собственным злобным, мучительным состоянием, и он сказал;
— Отлично, здесь и обоснуемся!
Полуразрушенные фанзы спешно восстанавливались.
Стены, в которых зияли пробоины, затягивали цветным коленкором, в комнатах ставили чугунные камельки.
Приехав в деревню, Куропаткин размещением штаба не поинтересовался, сразу прошел к себе, сел за стол и приказал никого не впускать. Он долго сидел, не берясь за работу, то есть за план более целесообразного, согласно новым соображениям и предположениям, перемещения частей. Он думал о Петербурге и своих врагах.
Торчинов приоткрыл дверь:
— Полковник Гейман.
Гейман вошел мягкой походкой, обутый в тонкие штиблеты, положил на стол коричневый портфель и сказал тихо, с недоумением:
— Кое-какие новости относительно тех двухсот двадцати… Допрашивали главарей… Подполковник Саратовский настаивает на своем мнении, которое заключается в том, что в армию под видом офицеров проникли политические преступники.
— Кто же?
— Якобы поручик Топорнин, артиллерист.
— Еще кто?
— Якобы есть прямое указание на поручика Логунова, ранее арестованного по подозрению.
— Почему у вас все «якобы» да «якобы»? У вас, полковник, есть основания сомневаться?
— У меня нет оснований ни утверждать, ни сомневаться.
— Однако двести двадцать дезертировали, дав повод господам корреспондентам поднять вой на страницах печати чуть ли не всего цивилизованного мира!
— Так точно, ваше высокопревосходительство.
— Еще что?
— Топорнин подстрекал к протесту и к уходу. Он был в близких отношениях с некиим рядовым Керефовым, учителем.
— Сколько времени надо на дознание? — отрывисто спросил Куропаткин.
— Около недели.
Маленькие глазки Куропаткина сверкнули:
— Много. Мне справедливости не нужно.
Гейман потупился, посмотрел на портфель, точно хотел сказать: «Я этого не слышал. Вы видите, насколько я уважаю вас, — я этого не слышал».
В крошечные стекла, вставленные в ячеи окон, виден был кусочек деревенского мира. Но в этом деревенском мире ничего не было деревенского: ходили аккуратно одетые штабные писаря; торопились офицеры из фанзы в фанзу, в разные отделы штаба; проезжали ординарцы… Ординарец Геймана, пожилой сибирский казак, стоял около двух коней и жевал кусок хлеба. Он, должно быть, скучал по дому, как и все пожилые люди, оказавшиеся на войне.
— Вполне понимая вас и вполне разделяя ваши чувства, я тем не менее должен сказать, что в этих делах…
Куропаткин прервал его:
— Кроме зачинщиков расстреляйте еще пять человек. Остальных вернуть в части, и пусть оправдают милость.
Гейман смутился.
— Ваше высокопревосходительство, в законе за это смертной казни не положено. По статье сто одиннадцатой воинского устава о наказаниях за такого рода соглашения двух или более лиц с целью противодействовать начальству — всего лишь каторжные работы от четырех до восьми лет.
— А что гласит, полковник, соседняя, сто десятая?
— Сто десятая — предание суду за явное восстание.
— За явное восстание тоже ссылают на четыре года в каторгу?!
— За явное восстание расстреливают, ваше высокопревосходительство.
— Дело будет передано прокурору Панферову, полковник.
Гейман ушел. Вот он сел на коня, казак его сунул в карман недоеденный кусок хлеба.
