Сомневались, действительно ли среди толпы были женщины и дети. Неужели русский солдат мог стрелять по детям?

— Гвардия, может быть, и могла, — сказал Свистунов.

На повороте тропинки показался Неведомский. Он шел быстро, в расстегнутом полушубке и папахе, сдвинутой на затылок.

— Капитан! — крикнул приземистый полковник. Давно ждем! Вы уж многим рассказали, расскажите и нам. Говорят, в России началась революция. Верно или неверно? Что по этому поводу в ваших письмах и газетках?

Неведомский сел на скалу, с которой ветер сдул снег.

— Господа, 9 января в России началась революция!

Хотя Логунов и был готов к этим словам, хотя он и сам думал, что это так, но, сказанные громко перед липом двух десятков людей, слова эти приобрели особую силу, и Логунов уже ни о чем не мог думать, кроме того, что в России началась революция.

— Чудовищно преступление нашего правительства, господа! Народ со своими нуждами пошел к царю, как к своему отцу. Женщины шли, дети, старики; несли царские портреты, пели молитвы. И по этому мирному русскому люду, который мы, солдаты, призваны своим оружием защищать, наши войска открыли огонь! Мы здесь с вами, проливающие кровь за отечество, то есть за русский народ, не можем постигнуть этого злодеяния. Может быть, случилось недоразумение, не поняли, не разобрали? Нет, войска были стянуты в столицу загодя, и остальное было сделано с обстоятельным расчетом. Весь мир — свидетель чудовищной провокации. Петербуржцы не были предупреждены, что идти с петицией к царю запрещено, — скорее, наоборот. Я получил содранное со стены объявление градоначальника. Оно составлено в таких выражениях, что его нельзя принять как запрещение. В газетах напечатано письмо помощника пристава Жолткевича, раненного солдатами. Он заявляет, что полиции «было приказано не препятствовать движению народа». Значит, правительство шло на провокацию. Значит, царь-батюшка решил дать кровавый урок своим детям. Я вам сейчас прочту заявление врача Алафузовской больницы Дьячкова, члена монархической организации. — Неведомский вынул конвертик с газетными вырезками. — «Картина была такова, — пишет Дьячков, — что у меня, как у человека православного, преданного самодержавному государю, любящего свою родную историю и предания старины о единении самодержавного царя с народом, не оставалось никакого сомнения, что стрелять не будут, что стрелять не посмеют». И тем не менее, господа офицеры, стреляли, кололи, рубили! Детей рубили! Может быть, наших с вами детей.

— Черт знает что! — сказал Буланов. — У меня сестра в Петербурге.

— Господа офицеры, во имя чего же мы с вами льем кровь?

Во всякой другой обстановке слова эти дорого стоили бы Неведомскому, но сейчас они представлялись всем совершенно естественными.

Свистунов, сидевший рядом с Логуновым, курил и смотрел в голубеющее морозное небо. Лицо его было мрачно, затягивался он так, что в три затяжки выкурил всю папиросу. Офицеры не скоро разошлись.

Уже под вечер, когда уехали последние, Логунов прошел в землянку. На маленьком камельке стоял чайник, было тепло, пахло нагретой землей, горьковатым дымком. Неведомский пил чай стакан за стаканом.

Николай тоже стал пить чай. И тоже стакан за стаканом.

— Из Харбина получены листовки от одного известного нам товарища… Первая листовка — «К солдатам». Она о событиях девятого января, о страшном преступлении солдат, стрелявших в народ, и о том, что теперь должен делать каждый честный солдат. Вторая листовка к офицерам. Через несколько дней ее получат по почте многие из нас.

— Я тоже получу?

— Ты можешь и сейчас. — Неведомский снял папаху и вынул оттуда сложенный гармошкой листок. — Здесь есть отличные строки. Вот послушай: «Царь только символ для идеи народного единства, и когда он перестанет быть действительным выразителем этой идеи, то ваша верность может относиться только к отечеству. Царь вовлек свой народ в бесславную войну, он довел его до крайнего разорения, а теперь старается потопить в крови народные требования. Он воюет всеми средствами: избиением безоружных, ложью, клеветой. Теперь царь в несомненной войне с отечеством».

— Хорошо сказано, — согласился Логунов. — «Теперь царь в несомненной войне с отечеством».

Логунов давно уже был убежден, что война проиграна, и все отчетливее, все проще становились его беседы в ротном кружке, который за последнее время вырос, пополняясь представителями других рот и батальонов.

Иногда Логунову казалось, что такой рост опасен, что иной член кружка без достаточной осторожности приглашает товарища или земляка, но он чувствовал, что иначе нельзя, что он и сам не хочет другого, что весь смысл его жизни заключается сейчас в том, чтобы говорить непримиримые, до предела ясные слова возможно большему числу людей.

* * *

Со дня на день ожидали нового наступления и генерального боя, но ожидали с тяжелым чувством, без веры в успех.

Даже невозможным казалось победить после того, что произошло в России.

«Скорее домой», — думали солдаты и многие офицеры, получая листовки и письма, рассказывавшие правду о падении Порт-Артура и событиях 9 января.

«От позора военного поражения народ может избавить только победоносная революция».

Эта фраза была в каждой листовке, в каждом письме.

Получал листовки и Куропаткин, и его штабные. Штабные читали, пожимали плечами и рвали тонкие листки. А Куропаткин аккуратно складывал в тот ящик стола, где у него хранились анонимные письма. Впрочем, листовки не были анонимными, они были подписаны: Российская социал-демократическая рабочая партия.

В Главной квартире готовили наступление и утверждали, что победа несомненна. Единственный опасный для России противник — выросшее на ее границах военное германское государство. Япония все равно будет побеждена. Если не под Мукденом, то под Харбином. Если не под Харбином, то под Читой…

— Честное слово, — говорил генерал Эверт, новый генерал-квартирмейстер, — это же азбучная истина.

Слова Эверта передавались из уст в уста, но им не верили. Теперь не верили ничему, что исходило из штаба Куропаткина.

А сам Куропаткин безвыходно сидел у себя в кабинете, то погруженный в рассмотрение планов и какое-то безвольное механическое обдумывание возможных комбинаций Ойямы, то вдруг так же безвольно отдавался воспоминаниям, связанным главным образом с Гриппенбергом, и мыслям о том, что делает теперь его враг в Петербурге.

Иногда Куропаткин чувствовал, что его затворничество в кабинете недопустимо, что оно деморализует штаб, командующих армиями и корпусами. Тогда он делал прогулки верхом и подолгу разговаривал по телефону.

К предстоящему генеральному сражению опять как будто все было учтено.

В конце концов после долгих размышлений Куропаткин пришел к выводу, что злосчастное Сандепу, не взятое Гриппенбергом, должно быть атаковано и взято. Ему казалось, что Сандепу, ничем не отличавшееся от других деревень, — ключ ко всем японским позициям и потеря его деморализует Ойяму.

Реляции из частей о небольших стычках и удачных делах охотников успокоительно действовали на него. Ему хотелось в этой отваге и героизме отдельных лиц, измученных окопной жизнью, видеть общее вдохновение армии, готовой к великому подвигу победы.

Но в душе он знал, что дело обстоит не так. Неверие и недовольство охватывали все слои армии, несмотря на прибывающие батальоны, и эти настроения немедленно передавались приезжим.

В тылу пьянствовали и играли в карты. Ссорились интенданты. Огромные деньги клали себе в карманы начальники обозного транспорта и тут же пускали их на ветер. Все, даже строевые офицеры, рвались в командировки и во всякого вида отпуска в Харбин, где имелись оперетка, кабаре и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату