Мертвяк пожал плечами, усмехнулся и вышел следом за Егором. На дворе кабака, однако не остались, пошли прочь по тракту; мертвяк скользил рядом струей дыма, но исчезнуть не порывался. Видать, разговор не был ему особенно неприятен… Впрочем, где-то поблизости, в снегопаде, чувствовалось присутстствие лесного стража – уж верно, мертвяк это тоже ощущал.
– По лесу бродишь? – спросил Егор.
– Брожу. Захочешь жрать – будешь бродить-то. Чай, без зову нельзя мне, а зовут-то… С Прогонной в Броды, с Бродов – в Выселки, а там – на Красну Горку иль в Замошье… ноги по колено собьешь, бродивши…
– Голодом сидишь, значит, а уставов навьих не нарушаешь?
– Учен хорошо.
Егор улыбнулся дружески.
– По лесу бродивши, ничего не учуял?
– Учуял. Обережных ваших. Жуть берет. Где нам, пыли погостной, по чистому лесу-то слоны слонять – на травинку наступить боюсь, чтоб не прогневались…
– Ну уж не прибедняйся…
– Мы и не прибедняемся. Свое место знаем. Лес ваш – погост наш. Вы в наши дела отродясь не лезли – и мы в ваши не смеем. Обращение понимаем.
Егорка рассмеялся.
– Да ладно, не об том я. Более ничего не учуял?
Мертвяк задумался.
– Ах вот ты об чем спрашиваешь… – пробормотал он ошарашенно. – Что в Прогонной-то мертвечиной разить начало… А я-то болтаю, мол, вам такие дела…
– Чувствительный, – вздохнул Егор. – Да, нам это не к лицу. Да только человек этот грязи в лес натащил. Смерти. Государь решился, ежели к весне дело не поправится, в Прогонной Охоту открыть. От стрел охотничьих никто не уйдет. Смертью место вычистим.
Мертвяк изменился в лице.
– Да ты что, милостивец?
– Не иначе. Для того и пришел я, чтоб Охоту упредить. Ежели удастся его одного отсюда убрать, мне уж все равно, живого или мертвого – так деревня жива останется. И девка… с которой разговаривать ходишь. Нешто затосковал один?
Мертвяк вздохнул.
– Волоска с головы не уроню. Ветерку венуть не дам. Не таковская…
– Вижу. Но Охота…
– Знаю, знаю, молчи, – мрачно перебил мертвяк. – Никак у меня, окаянного, помощи просишь?
– И то. А можешь помочь?
– Не знаю, – сказал мертвяк хмуро. – Барыня моя, Гликерия Тимофеевна, говаривала: «Ты, Демьянка, мертвой крови пить не моги. Снулая тварь встанет, младенцев в колыбелях душить начнет, чтоб утробу свою насытить – и ты в том виноват будешь. Дар растеряешь».
– Чего-й-то мертвой-то крови? – удивленно спросил Николка, выходя из пелены снега. – Они, оба-два – и купчина, и пес его – живые покамест. Не все равно тебе, кому глотку рвать?
Мертвяк остановился.
– Слушай, лешак, – показав клыки, прошипел он неожиданным змеиным шипом, вовсе не похожим на его обычный голос, медовый, бархатный, душевный и нежный, – вольно тебе убивцем считать меня – только я супротив навьего устава ни пяди! Как в чужую избу без зову войду? И жизнь, не мне назначенную, не мне и красть – не вор я!
– У тебя, Демьян, власть есть над смертью, – попытался вставить слово Егорка. – Ты ж Охоту отвести можешь…
Мертвяк обернулся, сверкнув глазами, не зелеными, как почасту бывает у дивьего люда, а красными, как тлеющие угли в потемках.
– Охота ваша и меня с живыми вместе в землю уложит, – сказал он в тоске. – Да только что я могу? Я барыне моей, Гликерии Тимофеевне, обещался, крестной моей в Темноте – у меня, чай, тоже душа!
– Об душе я и толкую, – сказал Егорка и вынул из футляра скрипку.
Снежный мрак летел вокруг, и тракт был пустынен до самой дальней дали, и огоньки в избах погасли, только еле светились вдалеке окна кабака да фонарь над коновязью – и в эту летучую темень вплелась мелодия, для которой годилась лишь скрипка лешака, и впрямь сделанная из лесной солнечной крови. И если прежде бывало от Егоркиных песен грустно или тревожно, то эта, новая, просто ножом резала сердце.
Снег полетел бурый, рыжий – на мертвые остовы сосен и елей, иссохшие, как старые кости, с торчащими остьями голых веток. Между пустыми берегами, на которых гниют штабели бревен в ржавых осклизлых лужах, течет Хора, от черно-красной воды поднимается пар. Стальные железины чугунки на просмоленных шпалах уходят вдаль по пустыне – лишь кое-где лядащие неживые деревца, обросшие смертным лишайником торчат из незамерзших болот… Воет ветер, несет грязный снег пополам с черным удушливым дымом – машина по чугунке летит, громадный тяжеленный зверь с ослепляющим фонарем во лбу – а по сторонам брошенные деревни, остовы домов смотрят слепыми дырами окон, кровли провалились. Снег на них лежал разноцветный, то рыжий, то серый, то почти черный – стылый яд, а не снег…
Чтобы отдышаться и прийти в память, и Николке, и мертвяку понадобилось изрядное время. Егорка спрятал скрипку и прижал футляр к себе, стоял, задрав голову, чтоб снег летел на его лицо – то ли талая вода по щекам текла, то ли слезы – а Николка явственно слезу смахнул.
– Это что ж за страх такой? – шепотом спросил мертвяк, погасив глаза.
– Это земля наша, – сказал Егорка тихо. – Ежели сейчас уйдут хранители, и ежели Охота не отобьет у людей желания гадить, то лет через сто вот этак и будет. Смерть будет. А из нашего народа, кроме охотников, никого не останется.
– Ты видишь? – спросил Николка.
– Не я – Государь видит, – отвечал Егорка еле слышно. – Что-то вот осетило меня… дышать тяжело.
– Лешак, – сказал мертвяк, тронув Егора за рукав ледышками пальцев, – ты вот что… Я с вами, хоть это, значит, и не по нашим уставам.
– Хорошо, – кивнул Егорка с усталой улыбкой. – Знать, не зря на всю Прогонную-то страшенных снов нагнали – может, толк какой-никакой выйдет… Ты помни, Демьян – уж не только мы, а весь лесной люд на тебя надеется.
Мертвяк улыбнулся в ответ, ухитрившись не сверкнуть клыками.
– Ну что! И я, окаянный, могу чему-то служить, как видно.
Всегда Демьяна бабы любили – и при жизни, и в посмертии.
Он порой терялся, что думать об этом – то ли свезло, то ли нет. Это глядя по тому, как бытие в Нави понимать; сулили жизнь вечную – а вышел навий сон, морок, где время идет не по-людски, да и жизнь вовсе не людская. И хороша она или плоха – это Демьян тоже не всегда однозначно понимал.
Порой хороша. Когда осенью случилось провожать в сумерки Аришу Кирину от Бродов до Прогонной, все лесом – тогда весь мир был хорош. И в Аришиной душе Демьян в тот вечер читал, словно в книжке гражданской печати – гладко и легко, а все слова честные и простые, да еще и с картинками. В морозную ночь, когда Демьян после лешачьих песен решился на отчаянное дело, ярко все это припомнилось.
Раненько о ту пору сумерки пришли…
Только что было еще совсем светло, и лес был светел, и заря еще только разгоралась, вызолотив небо. Ариша думала, что вернется домой засветло, и ей было весело. И то сказать, идти по мхам, как по барским коврам, упруго и приятно, птички в ветвях перекликались, знакомая тропинка уже поворачивала к той самой березе-двойняшке… и когда только эту тучу нанесло?
Медовый вечерний свет погас так быстро, будто кто свечу задул. Раз – и потемнело, как в погребе, и птицы умолкли, и рванул по вершинам холодный ветер. А все кругом зашевелилось, зашуршало – и вдруг гул, тяжелый и дремучий, валом прокатился по лесу, словно лешие аукнулись…
Сразу стало холодно спине, и от спины холодные струйки побежали в затылок, шевельнули волосы. Не