– Так и шляетесь по дорогам? – спросил Гремин с горечью. – Разве вот эти, – он кивнул в сторону мужиков, посматривающих на него неодобрительно, почти враждебно, – вот эти – вам компания? Вы выглядите, как благородный человек, вы ошеломительно талантливы – для чего?

– Для чего… а вы, сударь, тут для чего?

– Да разве я бы по своей воле поехал в эту глушь? Помилуйте!

– Сами по неволе из своего дома уехали – отчего ж меня-то из моего по неволе маните? Чай, в клетке-то и птица не поет…

– Смотря какая птица, – усмехнулся Гремин. – Канарейка в клетке, к примеру, поет лучше, чем на воле.

– Это вы ее на воле не слыхали. Чай, не лучше она поет, а люди, что ее в клетке держат, так про нее воображают…

– Не скажите. В клетке ее учат петь оригинально, красиво, непохоже на других…

– А можно этому в клетке выучить-то?

Гремин посмотрел на Егорку с укором.

– Вы смеетесь надо мной?

– Чего мне смеяться? Улыбаюсь вот разве. В толк никак не возьму, Павел Денисыч, чем я вам помешал. То говорите, что я сам собой все превзошел, то в клетку зовете, учиться оригинальности какой-то, то добрых людей зря ругаете… Чай, досадил я вам своей скрипкой?

– Да с чего вы взяли? – спросил Гремин с досадой. – Я же в этом медвежьем углу на такое чистое наслаждение и не рассчитывал, а тут…

– Вот видите, – сказал Егорка, вставая. – А коли б я в город ваш подался, хоть в Преображенск, хоть в Петербург, и вам бы вместе со здешним людом не слыхать этого наслаждения-то вашего. Нет, сударь, дельно светить-то, где темно, а петь – где слушать хотят. В городе-то, чай, и без меня певцов-музыкантов довольно.

Гремин не нашелся, что ответить.

Егорка подошел к стойке, за которую снова уселся Устин Силыч, и заговорил с ним о комнате. И уже когда за комнату было заплачено, и Егор, прихватив скрипичный футляр, к огорчению посетителей трактира, направился к лестнице, Гремин почти крикнул ему вдогонку:

– Ну ладно, Георгий, а деньги? И слава! Неужели вам все равно?!

Егорка усмехнулся.

– Влас вот говорит, сударь, что деньги, мол – вода. Притекли – утекли… Да сказать по чести, много ль надо человеку-то? А слава… Коль в кустах черемуховых, у околицы, соловей заведется да петь станет, все в округе прознают да слушать придут. Вот и слава. Доброй ночи вам.

Гремин хмыкнул и отвернулся. Егорка ушел наверх, а оставленное им общество принялось договаривать начатые разговоры и допивать остывший чай и согревшуюся водку.

Вороной, почуяв жилье, ржанул с привизгом – и понукать не пришлось, сам ускорил шаг. Федору тоже было радостно увидеть огоньки в глухой темноте; задержались на заимке, возвращаться пришлось затемно. Да что с того? Лошади быстрые, люди верные, рука – того вернее: ружье английской работы не по зверю, ни по лихому человеку осечки не даст. Одно худо – сыро да холодно. Осень, север – лес к гостям неприветный.

Федор спрыгнул с вороного у коновязи, бросил повод Игнату в руки, поежился – дождь моросил – и поспешно вошел в трактир, в тепло. По позднему времени местные мужики разбрелись по домам, а проезжающие ушли по комнатам; Устин Силыч дремал за стойкой, сдвинув очки на лоб. Услыхав хлопнувшую дверь, он встрепенулся.

– Ох, ты, Господи, – пробормотал, возвращая очки в обычное положение. – Грех-то какой… Чуть гостей не проспал… Милости просим, Федор Карпыч, завсегда рады! Поздненько вы нынче пожаловали, чай, дел в тайге много?

– Много, Устин, – Федор придвинул к стойке табурет, уселся. – Плесни-ка мне хрустальной, замерз я.

Устин Силыч придвинул рюмку водки, тарелку с хлебом и ломтиком балыка, нагнулся с угодливой миной. Федор проглотил водку одним глотком, откусил хлеба. Посидел молча.

– Чай, устали, Федор Карпыч? – умильно спросил Устин. – Ишь, погода-то…

– День задался тяжелый, – сказал Федор. – Рабочего на вырубке бревном ушибло, на прииске бадья сорвалась… Понедельник, он понедельник и есть, – усмехнулся, потянулся всем телом. – Устал. Да пустяки, отдохну я. Что новенького в Прогонной?

– Как есть ничего… А, нет. Сальников, слышь, буры привез. Двойной закалки, золотое клеймо. Передать велел, может, взглянуть пожелаете.

– Взглянуть можно. Остановился кто?

– Ну, кто… Городской, чай, ссыльный. Копейки считает, Яков, что сласти возит – изюм, да чернослив, да яблоки моченые… яблоки дороги нынче – три копейки штучка… Старатели с дальнего. Парнишка со скрипкой, уж Бог весть, откуда. Играет душевно. А чтоб по вашей части – никто.

– Ну и ладно. Хорошо.

И верно, хорошо. Никаких конкурентов черт не приволок.

Федор потянулся и зевнул. День был действительно утомительным, но удачным. Софья Штальбаум, наконец, решилась продать на сруб лес вдоль Хоры – и, как нарочно, посыльный привез телеграмму от будущего покупателя. Правда, старый прииск казался бедноват золотом – но это дело только начато, то ли еще будет. А принесенные сегодня собольи шкурки… у-у, это да! Это царевне впору.

Не хуже золота.

Отец был прав. Здешние места и впрямь оказались золотым дном для умной головы. Жители таежной глуши встречали Федора так ласково, как только провинциалы могут привечать денежного человека из большого города. Деньги, удача, слава, казалось, сами текли в руки.

Дом в Прогонной был уже почти готов. Уюта старого жилья ему не хватало, но дом обещал стать надежной резиденцией, крепостью и штабом одновременно. От нового дома до вырубки было не более пары верст, до прииска – верст шесть лесом. Куда удобнее!

Да уж, расположена эта деревня была хорошо. Как по заказу. Но сама деревня Федору не слишком-то нравилась. Половина обитателей Прогонной держались старой веры, поэтому столковаться с ними было непросто. Этот раскольничий толк – демонстративное отвращение к городскому, брезгливое неприятие, еле прикрытое показной угодливостью «барину», речь, усеянная затейливыми присловьями и цитатами из толковников – все вместе было неприятно Федору.

Его практическая душа не принимала странных вывертов сознания, исступленного богоискательства и скитской скрытности. Федор и раскольники обитали в разных мирах: в их мире водились ангелы, бесы, адовы муки, птицы Сирин и Алконост, олень Евстахия Плакиды – в мире Федора существовали только люди, вещи и деньги. Его семья не была особенно набожной. Карп Петрович, Федоров отец, говел и аккуратно ходил в церковь, как полагается солидному и нравственному человеку, в семье Глызиных царил строгий порядок в обрядах – но это было, как обычай умываться по утрам.

Привычка.

Впрочем, до местных странностей Федору, по большому счету, не было дела. Он с детства знал, что на свете есть немало вещей, с которыми, хочешь – не хочешь, приходится считаться. Родители, сильные мира сего, общие мнения, мода, вера – куда от этого денешься? С человеческой косностью, грубостью, суевериями и невежеством тоже приходилось считаться. Это было неприятно, но неизбежно.

Федор терпел Прогонную. До поры, до времени.

На следующее утро Егорка спозаранку спустился по черной лестнице на улицу, предупредив Василия, что вернется, но футляр со скрипкой был при нем.

Утро выдалось серенькое и пасмурное.

Сероватое, белесое небо висело низко, прогибалось, как будто на облачную гряду навалили сверху какой-то тяжелый груз; крест на колокольне деревенской церковки едва не царапал эту низкую, еле ползущую серую тяжесть. Мелкий холодный дождь то принимался моросить, то переставал, никак не мог решиться пролиться ливнем на мокрую землю в стоячих лужах. Черные леса в холодном тумане, уже растерявшие осенние краски, обступили Прогонную, лес виднелся в конце порядков, между избами, в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×