Служба даст положение в свете, средства к жизни – родители мои в них, к сожалению, недостаточны, – а с средствами, с поддержкой сочувственных друзей только и можно у нас писать.

– Верно сказано, по себе знаю, – произнёс, оживляясь, Ломоносов, – поддержка, друзья – с ними прочней работа… Шумя, пчёлы мёд несут… Другую правду сказали. У нас на писателя смотрят ещё аки на общего обидчика или шута. Думают, что учёный, подобно Диогену, должен с собаками жить в конуре. Срамословы, злые невежды и высокомерные Фарисеи! У меня, на приклад, – опять раздражившись, с горечью воскликнул Ломоносов, – как хвороба зайдёт, семье подчас медикаментов не за что купить. Фабрика мозаических стёкол да прочие эксперименты все доходы при трудностях домашних надолго поели… Шельма ж, нашей конференции советник Шумахер – главный клеветатель и персональный мой враг – зятю своему, Тауберту, в приданое почитай, всю академию отдал, а мне – изобретённой мною астрономической трубы на казённые деньги, треанафемская немецкая дубина, никак всё не справит… Змеи под травой! И уж как, право, жаль, что доселе их не догадались перевешать…

Гость и хозяин подошли к садовой калитке.

– Так как же, Михайло Васильич, – утираясь платком и опять распространяя запах киннамона, спросил Фонвизин, – удостоите поговорить обо мне с канцлером?

Ломоносов не сразу ответил. Он не спускал глаз с миловидного, даровитого юноши, в русых букольках и в сером, с иголочки, летнем полусуконном кафтнчике, стоявшего перед ним.

«Дай Бог ему, дай Бог! – думал он. – Новая сила родного ума!.. Но как ему помочь?».

Он вспомнил о приглашении на вечер к Фитингофу.

«Давно я не вылезал из своей мурьи! – сказал себе Михайло Васильевич. – Разве напялить парик да форменный академический кафтан и уж заодно на том голштинском сходбище порадеть и о Мировиче».

– Долго ли прогостите в Питере? – спросил он гостя.

– С неделю, а коли нужно, и долее. Отпущен родителями на месяц.

– Где живёте?

– У дяди, в Измайловском полку… Вот мой адрес… Позвольте, у меня книжечка, я запишу… Как приедете, спросите болото, за болотом огород, а на огороде, в такой уединённой каменке, – баня или кузница там прежде была, – мне, как наезжаю, и отводят жильё.

– И отлично – сегодня четверг, – решил Ломоносов, – в воскресенье вечеринка в Измайловском тоже полку, у соседа моего по имению, коли слышали, у барона Фитингофа. Канцлера я давно не посещал; никуда не езжу. А он их сторона… Я справлюсь, и если граф Михайло Ларивоныч будет там, я также туда поеду, и о вас, государь мой, как бы к случаю, понимаете, поговорю.

– Не нахожу слов благодарить! – ответил с поклоном Фонвизин.

– Недреманное бдение грамотных русских людей, а особливо хоть молодых, но столь талантливых, – сказал Ломоносов, – государству нужно… Вон государева жена, Екатерина Алексеевна, – слышали ль, какие подвиги в российском слоге в тайности совершила? Давно ли, на моей памяти, писывала в партикулярных цидулках: «её мыслы…», «газайн» вместо «ея мысли» и «хозяин…». А теперь и нас с вами за пояс заткнёт. Достойно подражания… А знаете ли, сударь, кстати, какую опечатку, например, сделали в «Петербургских Ведомостях» при оповещении, в ноябре шестидесятого года, о взятии Берлина?

– Не знаю.

– То была нарочитая и злейшая шикана[127] обиженных здешних немецких скотов… И я за неё чуть шандалом не съездил в рожу академицкого секретаря Тауберта… Бывшего нашего посла в Пруссии графа-то Петра Чернышёва, будто по ошибке, вместо действительный камергер, публично пропечатали – действительный камердинер.

XIII

БАЛ У ФИТИНГОФА

Барон Иван Андреевич Фитингоф, женатый на внучке фельдмаршала, графине Анне Сергеевне Миних, квартировал в большом деревянном доме, выходящем окнами к Фонтанке, у Измайловского моста. Впоследствии на этом месте был дом поверенного Потёмкина, известного Гарновского, теперь занятый казармами. Здесь поселился на первых порах, по возвращении в ту весну из ссылки, Миних, позднее переехавший в дом Нарышкина, у Семёновского моста.

Вечер воскресенья, девятого июня, привлёк к помещению Фитингофа большую толпу зевак.

Набережная Фонтанки и обе стороны огромного, обнесённого высокою деревянною решёткой двора были загромождены экипажами. Раззолоченные и расписанные амурами и цветами кареты, коляски и крытые венские долгуши то и дело восьмериком и четвернёй проезжали с набережной в глубь обширного двора, где двумя рядами огней горели ярко освещённые, кое-где настежь раскрытые окна.

Подъехала зеркальная, всем известная карета шталмейстера Нарышкина; за ним ландо прусского посланника Гольца. Влетел шестернёй, цугом, с арапами и скороходами, светло-голубой открытый берлин молодого красавца гусара Собаньского, родича «панекоханку» Радзивилла. Управляемый Пьери, гремел оркестр придворной музыки. Его прерывал расположенный за домом в саду хор певчих Белиграцкого. Цветники и дорожки сада были иллюминованы. На пруде, против главной аллеи, готовился фейерверк.

– Бал! Чёрт с печки упал! го-го! – хохотали в уличной толпе.

– Кашкады, робята, огненны фанталы будут, люминация! – подхватывали голоса. – Оставайся хучь до утра!

– Орехи, чай, рублёвики будут в окна сыпать…

– Дадут тебе, Митька, орехов… Ишь аспиды, алстинцы! траур по государыне не кончился, а они, супостаты, пир затеяли…

С улицы было видно, как разряженные, в цветах и в лёгких бальных платьях красавицы, порхая из экипажей, взбегали по красному сукну крыльца.

– Эвоси, Петряйка, глянь… – графиня Брюсова… Гагарина княгиня… гетманша с дочками…

– А отсуль въехал кто?

– Откуль?

– Да с прешпекту.

– Барон какой-то…

У освещённых люстрами окон появлялись, в звёздах и лентах, известные городу голштинские и русские сановники, мелькали напудренные, в косах, головы военных и штатских щёголей, толпились белые, жёлтые и красные, нового покроя, гвардейские и армейские мундиры.

Был в начале девятый час вечера. В комнатах становилось душно. Танцы из переполненной гостями залы перевели в просторную цветочную галерею, окнами в сад, выходивший в первую роту Измайловского полка.

Менуэт сменялся котильоном, гавот – гросфатером, гросфатер – режуиссансом. Скрипка Пьери стонала горлинкой, блеяла барашком, рокотала и заливалась соловьём. Кларнеты, гобои и флейты подхватывали рёв медных труб; контрабасы гудели стадом налетающих майских жуков.

– Генерал-полицеймейстер Корф едет! Корф! Расступись, братцы! – отозвались с набережной.

– Гетман, гетман!

– Где?

– Да вон он, передовые вершники скачут по мосту… фалетор кричит…

– Уноси, Василь Митрич, рыло – скрозь промахнут!..

– Ххо-хоо! – гоготала навалившая с немощёной набережной толпа.

В портретной и кабинете хозяина старики играли в карты.

Лакеи разносили вниз ликёры, оршад и лимонад. Толстый, важный, как меделянский пёс, краснорожий швейцар, в большом напудренном парике, с длинными и тоненькими гусарскими косичками на висках, в алом кафтане, с позументом и витишкетами, в чулках и башмаках, стоял с булавой у порога главной гостиной и басом, в жабо, возглашал по новой моде имена входивших важных особ:

– Опперман, Цейц, Медель, Ольдерог, Буксгевден, Катцау, Унгерн, Фредерике, Швейдель, Штоффельн, Розен – герба белых роз, Розен – герба алых роз, Шлипенбах и другие.

Вы читаете Мирович
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату