В числе русских, за генерал-прокурором Глебовым, вошёл ещё красивый, с теми же густыми, чёрными бровями и с бархатными, но уже не смеющимися глазами, казавшийся усталым и сильно похудевший фельдмаршал Алексей Разумовский. За ним – сморщенный, с дёргающимся правым глазом, директор недавно закрытой тайной экспедиции Александр Шувалов и Волков. При имени Ломоносова взоры многих, с брезгливым любопытством, обратились на мешковатый, кирпичного цвета, учёный мундир и на суровое и смелое, с желтизной, лицо атлетического плебея-академика, муза которого упорно молчала всю первую половину этого года. Вмешавшись в пёструю, гудевшую говором толпу, Ломоносов сел на канапе у стены между двумя гостиными и стал рассматривать.

Явилась в красном шёлковом роброне, с длинным шлейфом, блистающая красотой и грацией графиня Елена Степановна Куракина, фаворитка недавно умершего графа Петра Шувалова. Её тотчас окружил рой молодых и старых куртизанов.

– Виновница вольностей дворянства, – шушукали о ней злые языки, – бриллиантов-то, бриллиантов!

Куракина громко смеялась на любезности вздыхателей и с торжествующей улыбкой, прикрываясь веером, зорко оглядывала наряды прочих записных щеголих.

В сопровождении двух племянников-пажей показалась в синей бархатной робе, на фижменах, с лентой через плечо и в огненно-дымчатом токе кавалерственная дама Бутурлина. Глаза всех следили за Куракиной. Кто-то вполголоса подмигивая на последнюю, произнёс возле Ломоносова:

– Отбил красотку у покойного начальника Григорий Орлов – да в гору пошёл через свою продерзость повыше…

Толстая старуха Бутурлина отыскала глазами хозяйку дома. Пыхтя и переваливаясь с ноги на ногу, она подошла к Анне Сергеевне Фитингоф, неуклюже присела по новому придворному фасону и представила вид, что чуть от того не упала. Баронесса и стоявшие возле неё рассмеялись.

– Фиглярит, шпыняет государев указ! – презрительно указал на неё Волкову Александр Шувалов, проходя мимо Ломоносова.

Михайле Васильевичу было не до того. Он не спускал глаз с лукавой лисы, Разумовского, который любезничал и со слезами на глазах целовался с любимцем государя Унгерном.

– Лобза, его же предаде, – склонясь к уху Ломоносова, шепнул сладенький, шепелявивший Бецкий.

Но что это?.. Выходцы с того света…

Блестящая, разряженная в шёлк, в кружева и бархат, молодёжь засуетилась. Все толпятся, указывают на седых и дряхлых, но ещё бодрившихся старцев, которые почти одновременно появляются в глубине гостиной. То были возвращённые ссыльные – Миних из Костромы, Лесток из Углича и Бирон из Ярославля. Толпа расступилась. Ломоносова оттёрли в простенок к окну.

Восьмидесятилетний, высокий, с остатками былой величавости и красоты, Иоанн Бурхгардт, или, как его именовали русские, Иван Богданыч Миних, возвратился из Сибири в феврале. Седоволосый, но ещё румяный, раздушенный и крепкий здоровьем селадон будто и не был в двадцатилетней ссылке. Об руку с легкомысленной и красивой Еленой Степановной Куракиной и молодою графиней Брюсе, он не перестаёт куртизанить, как куртизанил в царствование Анны Ивановны, целует ручки восхищённых его вниманием очаровательниц, острит и морщится при виде казарменно-вахмистерских лиц и ухваток, составлявших принадлежность новых дворских сфер.

Поодаль от него – семидесятилетний, сосланный этим Минихом, недавний «бич России» – изъеденный геморроидами, на тоненьких, подагрических ножках, с потускнелыми чёрными «страшливыми» глазами, герцог Эрнст Бирон. Возвращённый из ссылки в марте, он идёт с хозяйкой баронессой Фитингоф, брезгливо оттопырив твёрдую, мясистую нижнюю губу, искоса, несмело, из-под отяжелевших век, поглядывая по сторонам и судорожно подёргивая большой, точно из гранита изваянной, сухой, холодной и жёсткой головой…

Сзади них, прощённый ещё в декабре, в оливковом бархатном кафтане и в неряшливом, всклоченном, напудренном парике, скрюченный годами, бедностью и всякими разочарованиями, беззубый, осыпанный нюхательным табаком, хвастливый враль и медный лоб, смелый и наглый авантюрист Лесток.

– Встречаю шестое благополушне царствование – гм! – в благополушня Рюси… – острил он, хихикая и шаркая бархатными штиблетами перед разряженными старухами, некогда первыми красавицами елисаветинского двора.

Ломоносов не верил своим глазам. На него как бы пахнуло могилой. Сердце его сжалось. Он смутно вглядывался в живых, но точно молью и тлением тронутых, грозных старцев, некогда двигавших судьбами России.

«Былые боги немцев на Руси! – так вот они прощены!.. стадо лютых волков… А нашего-то горетовского ссыльного, Бестужева, и забыли! – мыслил он, притиснутый к окну. – Бирон! Вижу наконец вблизи этого брюхатого, жадного и злого курляндского паука, в оны скорбные дни упивавшегося кровью тысяч русских… А этот, раздавивший и пожравший земляка-друга, старый интриган Миних?.. Памятно ль им ненавистное выражение «слово и дело» и нежданная встреча их на станции, когда одного мчали в Сибирь, а другого, сосланного им, из Сибири? Вон раскланиваются, комплименты говорят, потчуют друг друга табаком и оба воротят носы от сквернавца-француза Лестока, точно от него и взаправду, пахнет кровью замученной фамилии Ивана Антоновича…»

Стали приливать новые гости.

Бирон, шаркая исхудалыми, неверными ножками и подёргивая каменною головой, вмешался в толпу. Миних также хотел пройти в следующую гостиную, но его окружила новая волна дам. И опять его зоркие, сторожкие, улыбающиеся глаза блеснули остротой. Он поднял руку с лорнетом, что-то вполголоса нашёптывает Куракиной.

– Да полноте, Иван Богданыч! Ах, ах, ваше сиятельство! Ну, что это вы! – ударяя его веером по руке, смеётся счастливая его вниманием Елена Степановна.

«Двадцать лет назад, – подумал Ломоносов, – я стоял в толпе народа, меж Академией и коллегиями, а он, этот беспечный, твёрдый Миних, высился во весь рост у плахи, рядом с палачом. На нём был красный фельдмаршальский плащ, лысая голова была обнажена, а на дворе стоял трескучий мороз. Выслушав смертный приговор к четвертованию, он шутил с солдатами. «Что, батенька, холодно? – сказал он с улыбкой, сходя с эшафота, полузамёрзшему полицейскому офицеру. – Шнапсику бы теперь, – адмиральский час!». Да, это будет надёжнейший оплот Петра Фёдоровича».

Гром музыки в цветочной галерее и новое движение пёстрой весёлой толпы прервали мысли Ломоносова. Он направился к танцующим.

– Господа, кто желает курить, в кабинет или к китайской беседке! – говорил мужчинам по-немецки и по-французски барон Иван Андреевич Фитингоф.

В кабинете толковали о недовольстве Франции и Австрии, о предстоящей войне с Данией. Слышалась одна немецкая речь вперебивку с голштинскими поговорками.

– А знаете, как Нарышкин получил андреевскую ленту? – произнёс кто-то в углу. – Надел её, шутя, вышел в приёмную, а потом докладывает государю: «Совестно, позвольте не снимать – все засмеют».

– Ха-ха-ха! – отзывались важные слушатели.

Часть гостей двинулась в сад, к освещённой фонариками китайской беседке.

– Где канцлер? – спросил Ломоносов, встретясь в цветочной с бывшим государевым учителем, академиком Штелином.

– На что тебе? Путь в Индию всё думаешь затевать? Не тебе чета был великий Пётр, и тот провалился.

– Не при пустоши. Перемолвить надо об одном молодом человеке.

– Ищи в саду, в буфете. Никогда Михайло Ларионович не курил, а теперь, представь, и он модным человеком быть хочет.

– Не укажешь ли, кстати, оберкригскомиссара Цейца? – прибавил Ломоносов.

– Этот вашей милости для чего? – спросил с улыбкой распомаженный и чистенький, как сахарная куколка, Штелин. – Вон он, видишь, высокий, у двери, с плюмажем… Не поэму ли или оду в честь голштинцев изволил, Михайло Васильевич, скомпоновать?

Вы читаете Мирович
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату