– Давно тебя не видел, Михайло Васильич, садись! – сказал Пётр Фёдорович. – Ты меня совсем забыл. Тётку поддерживал, в одах воспевал. Меня, как вижу, меньше любишь. А на тебя все смотрят, ждут, что ты скажешь.
Ломоносов, почтительно стоя, молчал.
«Вспомнил! – пронеслось в его уме. – Господь, видящий сердце грешных, вразуми меня и просвети…»
– Voyons… вот прошёл слух, – с улыбкой продолжал Пётр Фёдорович, – будто ты составил прожектец всех немцев из России выгонять… Правда ли это?
– Сущая клевета и несообразность, – вспыхнув по уши, ответил Ломоносов, – и я такими ребяческими колобродствами не занимаюсь. Бываю я, простите, особливо в час гипохондрии, резок на слова… Но не в том наши пользы и нужды, государь… Хорошие иностранцы – наши учителя; а я, нижайший, сам у них же, на их родине, свет истины спознал. Не о Варфоломеевской ночи против чужеземных наставников думать нам, а о возвышении и произрастании родных наук. Поумнеем, наезжие менторы нам не будут нужны…
«Расположу его к себе, – насмешливо подумал Пётр Фёдорович, – российский Малерб и Пиндар[150]. Вот он стоит передо мной. А по-моему, просто ворчун и выдохшийся с годами бумагомаратель и пересудчик…»
– Слушай, Михайло Васильич, – сказал государь, – я, как все, как и дед мой, великий Пётр, имею много неприятелей… Мне предсказывают разные беды, затруднения. Те советуют одно, эти другое. Не знаешь, кому и верить. Слушай… Проси у меня чего хочешь, всё сделаю… только подумай получше и дай мне совет. У нас нет публичных ораторов, как в Англии, нет смелых энциклопедистов, как во Франции. Мне хочется, ну, пришёл каприз, выслушать тебя. А ведь ты, слушай, и надо то признать, первый гений, слава моего трона. Итак, слушаю, Михайло Васильич… Primo – проси: secundo [151] – советуй.
Что-то едкое, жгучее подступило к горлу Ломоносова. Он хотел говорить и не мог.
«Денег сейчас попросит», – пробежало в весело настроенных мыслях Петра Фёдоровича.
– Ни энциклопедистов, ни верхних и нижних парламентов у нас нет, то правда! – сумрачно ответил Ломоносов. – Есть зато у тебя, государь, песнопевец, газет гремящий!.. Газет гремящий против злых, припадочных людей, против врагов и завистников родины… Лично за себя просьб не имею… В роды родов перейдёт как твоё имя, государь, так и твоего песнопевца. И никто не скажет, чтоб былой рыбак, а ныне известный всему свету, природный русский учёный и поэт, Михайло Ломоносов, чтоб он продавал свои оды за подачки от рук его государей.
– Да я и не говорю! что ты? помилуй!..
– Пел твою тётку, пелося, – продолжал Ломоносов, – и тебя, обозрев твоих начинаний черты, встретил радостно… Теперь молчу…
– Совет, совет! – нетерпеливо застучав рукой по столу, сказал Пётр Фёдорович.
– Совет? изволь, государь, только не прогневайся. Ты мягкий душой, прямой и добрый человек. Все это знают. Но страна, данная тебе, не аллеманское курфюршество… Она – Россия!.. Тебе нужны мудрые, гением одарённые советники.
– Кто они? где? – спросил, двинувшись на скамье, император.
«Уж не себя ли хочет предложить в советники?» – подумал он брезгливо.
– Помирись с твоей супругой, – сказал, почтительно склонившись, Ломоносов, – лучшего советника и друга тебе не надо.
«То же и Фридрих советует, – подумал Пётр Фёдорович, – но в этом, и только в этом, он ошибается, – не знает мадам «La Ressource».
– Нет, нет! – ответил с раздражением государь. – Жена непослушна, упорна, дерзка; скажу откровенно – не уважает лучших и верных моих хранителей, голштинцев. Клерикалы на её стороне; вся гвардейская молодёжь, слышно, в неё влюблена…
– И я, государь, прости, из её жарких поклонников, – произнёс, опять склонясь, Ломоносов.
«Точно сговорились», – с досадой подумал Пётр Фёдорович.
– Ты её обижаешь, теснишь, – продолжал Ломоносов, – а оторванные от недр близких поневоле ищут чужой поддержки и защиты… Таков естества и натуры чин!
– Дальше, дальше! – нетерпеливо перебил император.
– Загладь тяжкую ошибку государыни – твоей тётки, – сказал Ломоносов, – освободи несчастного узника, бывшего императора, Иоанна Антоновича… Двадцать лет вопиют из тюрьмы о его доле… Не приблизишь его к своему трону – отпусти в чужие края…
Пётр Фёдорович сделал опять движение.
– Унгерн и дядя принц Жорж то же говорят, – произнёс он, – да можно ли то, послушай?.. Ну, как его освободить? Ведь он претендент!
– Можно. В том прерогатив и величие твоей власти. Дай ему кончить жизнь человеком… Воспитай его, укрепи здоровье бедного, просвети благами веры и разума… Искупи прошлое… Иначе суд Божий и людской, истории приговор – тебе не простят. Отошли его за границу к родным…
Пётр Фёдорович встал. Сильное волнение его охватило.
Он порывисто оправил на себе шляпу, взялся за портупею, выпрямился, хотел говорить и несколько секунд не находил слов. Шпага дрожала в его руке.
«И та девушка, – подумал он, – и она сейчас о том же просила… Я помню обещания, надо слово сдержать…»
– Спасибо, – сказал император, – часть того, что ты изложил, сущий резон… После узнаешь, я давно, и прежде тебя, думал о том же. В остальном, извини, ошибаешься. Впрочем, будь покоен, отныне я за тебя. Верю тебе и на тебя надеюсь!.. Но ты ничего не просил?.. Voyons… He хочешь о себе, проси за других… Слушаю…
Ломоносов собрался с мыслями и передал ходатайство о Мировиче и Фонвизине. Государь подозвал Унгерна, которому тут же сообщил ордер о своём согласии на обе просьбы.
– Студиозус твой, как видишь, будет принят… А за офицера, – произнёс, улыбаясь, Пётр Фёдорович, – mille pardons, не один просишь… И его невеста, ха-ха, момент назад, меня здесь о том же весьма бомбардировала. Ein Teufels madel! чертовски миленькая, умная девушка…
Не слыша ног под собой и не покидая гордой осанки, Ломоносов прошёл анфиладой комнат, мимо опять подобострастно склонявшихся перед ним голов, от ужина отказался, простился с хозяевами и, найдя шляпу и трость, пешком отправился восвояси, на Мойку. Глаза его были увлажнены, сердце билось горячо. Длинная тень от луны падала с той стороны улицы, где, шепча какие-то слова, умилённый и растроганный, шагал «газет гремящий».
По уходе Ломоносова Воронцов отыскал Миниха и долго под руку с ним прохаживался по отдалённым дорожкам сада. Разговор шёл о том же, об упадке финансов, о колебании всех дел и о фуражном подряде для армии.
– Je conjure, votre Excellence[152], – говорил Воронцов. – Напрягите ваше влияние, чтоб государь оказал мне этот фавор…
– Но что я могу? – спросил Миних. – Was kann ich, mein liebster[153] Михайло Ларионыч?
– Ecoutez, – шептал канцлер, – je vous offre encore une d'etre en moitie avec moi dans ce negoce…[154] мы поделимся – вам половина, мне другая, – прибавил он по-русски. – Только осмотрительней, по одной эхе могут пронюхать и перебьют…
Миних подумал, молча покровительственно сжал под локтем руку канцлера и с важностью вышел с ним из сада.
– Самый опасный – Григорий Орлов, – вполголоса сказал за ужином император Корфу, – надо приставить кого-нибудь в тайности за ним наблюдать..
«Слушаю», – ответил глазами генерал-полицеймейстер.
– Над Дашковой, – продолжал государь, – будет лучший аргус – Романовна, её сестра… Кто ожидал? Сколько притворства! Недаром я не жаловал учёных; во дворце ни одной латинской книжки в моей библиотеке не велел ставить…