— Так отличку какую? А? Ты, ваше благородие, говори правду: зачем пришел?
Я решил пока скрыть принятую мысль и ответил, что получил письма от родителей, что они пожелали видеть меня, а как, ввиду шведского вторжения, морским батальонам, вероятно, повелено будет находиться в полном сборе, то я и решился искать доступа к его высочеству для получения отпуска, хотя на краткую отлучку восвояси.
— Шведское вторжение! Успокойся, бачка, — возразил с улыбкой Кутайсов, — они уж далече… Что ж до аудиенции, так вот тебе она… пойдем… а совет мой, сударик, коли что по службе, то побывай у Неплюева, особливо у Алексея Андреича Аракчеева.
Он приотворил дверь, провел меня к кабинету наследника, предупредил его о моей просьбе, и через минуту я был перед особой его высочества.
Государь-наследник цесаревич Павел Петрович принял меня в собственном малом кабинете. Он стоял, полуоборотясь к окну, и надевал большие, с раструбами, лосиные перчатки, поданные ему для прогулки. У крыльца, как видно было из окна, поигрывал подведенный рейткнехтом любимый его, столь известный впоследствии, белый, англизированный верховой конь по имени Помпон. Как теперь, вижу статную, рыцарски благородную фигуру Павла Петровича: лиловый бархатный сюпервест поверх короткого белого колета, кружевной шейный платок и такие же манжеты, высокие ботфорты со шпорами, треугол с плюмажем под мышкой и орденская звезда на груди. Не забуду я, пока жив, благосклонного приема великого князя, хотя вначале на меня и погневались. Прием даже главных сотрудников цесаревича, Аракчеева и Неплюева, был также, по мере объяснений, сперва строгий, потом сочувственный. Как давно было и как между тем все ясно я помню, точно вчера то совершилось.
— Перевода прошу, — осмелился я прямо сказать, — вовсе увольнения из гатчинских батальонов.
Мне были хорошо знакомы быстрые, неудержимые вспышки этой безупречно благородной и по врождению кроткой души, не терпевшей признака кривотолков или лжи.
— Обманул? Иван Палыча провел? Добился? Вон, вон, вчистую! Курятники, полотеры, торгаши!..
«Курятниками» и «полотерами» в досаде в то время обыкновенно называли большую часть тогдашнего гвардейского офицерства, действительно в оны годы более походившего на богатых купцов и мещан, чем на военных.
— Меня требовали к Шешковскому, — в силу я проговорил.
— К Шешковскому? Что ты?
— С меня взята подписка в молчании.
— Ну, как знаешь…
— Перед всеми, но не перед моим благодетелем должен я молчать, — ответил я.
Тут откровенно я передал все, что со мною произошло в Петербурге. Я говорил без стеснений. Меня слушали сумрачно, глядя в окно и изредка, чуть слышно восклицая под нос, особенно при упоминании некоторых имен: «Coquins! Scelerats…»
— И если, простите, — заключил я, задыхаясь от подступивших слез, — если государь-цесаревич, коего обожать и коему служить я готов до гроба, соблаговолит оказать мне милость, молю о дозволении мне ехать не в деревню к отцу, а на Дунай, в действующую армию, куда ныне стремлюсь и по долгу совести, и по судьбе, постигшей меня.
— Жаль, жаль… Ты было так изрядно выпекся! После наших батальонов заразишься, погибнешь в праздности и тамошней распутной толкотне!
Я в то время знал уж причину особливого гатчинского неудовольствия на светлейшего, который не хотел или не сумел в омуте дворских интриг отстоять священного и искренного рвения государя-наследника — быть при действующей армии.
— Впрочем, поезжай! Так и быть… Берусь лично устроить твое дело. Нынче ж будет доведено в Сарское и доложено о тебе… На Дунае и впрямь не один ведь Пансальв
Я, склонясь, в почтительном молчании ожидал дальнейших сообщений.
— В Яссах будь недолго: балеты, комедианты, когда войско рвется к бою; целый сераль разряженных модниц и замужних бесстыдных побродяжек, а еще не взял ни одной путной крепостцы, не то что пашалыка… Ну, можешь готовиться, с Богом… Поезжай, повидишь графа Александра Васильевича, Михаилу Илларионыча, кланяйся им. А что найдешь нужным, отписывай ко мне, — только осторожней. Понимаешь?
Не забуду последних часов моего пребывания в Гатчине. Надо было узнать от Аракчеева результат доклада в Сарском. Аракчеева дома не застал и положил вновь добиться аудиенции великого князя, как моего батальонного командира. Я сел в саду, на скамье, за кустарной клумбой, ближайшей к крыльцу цесаревича, и просидел здесь долго, не решаясь вновь просить Кутайсова и раздумывая то и се о предпринятом отъезде на Дунай. Солнце сильно припекало. Я очнулся, заслышав курц-галоп Помпона. Белый конь был взмылен. Потемнелые бока его тяжело дышали. Видно было, что цесаревич для разъяснения пришедших мыслей сделал немалый тур по окрестным полям и лесам.
Завидев меня и как бы ожидая моего обращения, он замедлился на ступеньках крыльца.
Я осмелился подойти и спросить, последовало ли разрешение государыни и дозволяет ли его высочество сообщить о том моему ротному.
Кивком головы ответил он утвердительно и с улыбкой махнул мне перчаткой с крыльца…
Великий князь сдержал слово. Он испросил обо мне разрешение государыни. Зубовым же было все равно, лишь бы с глаз меня долой. Они поддержали ходатайство цесаревича, был подыскан и благовидный к тому предлог. Меня командировали в южную армию с очередными депешами, отдав притом на усмотрение и в распоряжение светлейшего и обязав нигде не токмо не сворачивать с пути, но даже и не останавливаться.
Таким образом, лишенный возможности проведать родителей, я откланялся его высочеству, простился с товарищами и, с фельдъегерской подорожной и с сумкой на имя фельдмаршала, уехал прямо в Молдавию.
Надо, впрочем, сознаться, я свернул с дороги, заехал в Горки. Что я хотел там предпринять, не помню. Когда я приблизился ко двору, было уже поздно вечером. Ажигинский дом еще кое-где светился; я разглядел свет в гостиной и в комнате Пашуты.
Остановясь у ограды, я вошел в сад. «Нет! Объяснения не помогут», — решил я, возвращаясь. В отблеске гостиных окон я разглядел заветный дубок, прошел к нему, ухватил его за ветви, с силой рванул из мягкой клумбы, надломил и без оглядки уехал обратно по маршруту.
Чем более удалялся я от родины и приближался к югу, тем странней и непостижимей казалось мне все происшедшее со мной. «А уж как удивится Ловцов, — утешал я себя, — он ожидает ответа на свое письмо, а вместо ответа — и вот я сам».
Дни становились жарче, небо прозрачней и синей. Вот украинские степи, Днепр, запорожские хутора и опять степи. Вот долгополые, белые свиты и широкие войлочные капелюхи кишиневских царан. Вот кукурузные и табачные нивы, жидовские корчмы и лавчонки, арнауты, румыны, цыганские грязные таборы, мамалыга с маслом, перец в каждом кушанье, овцы с курдюками, верблюды в возах, сторожевые вышки, казацкие разъезды, пехотные у какой-то речки, лагерь и цель поездки — столь ожидаемый город Яссы.
V
Сильно колотилось мое сердце, когда я приблизился к резиденции главнокомандующего и начал соображать, что вскорости должен буду предстать перед лицом мужа толикой силы, гения и столь многих, всюду гремевших противоположностей нрава.
Неподалеку от Ясс, у небольшой молдавской корчмы, меня догнал другой курьер. То был немолодой и, как жук, черный от пыли и загара провиантский офицер. Мы зашли освежиться в корчму и как, разговорясь, узнали, что нам путь к одной цели, то и решили ехать остальные перегоны вместе. Он возвращался из командировки от главной квартиры, а потому возбудил во мне живейшее любопытство узнать, куда и зачем