часики, которые она хотела бы показать каждому, кто увидит эту фотографию.
Роза следила за мной с явным удовольствием. Взгляд ее потеплел и даже чуть заслезился. Еще бы – ведь передо мной были звездные часы ее жизни. Так, кажется, назвал одну из своих книг покончивший с собой в разгар Второй мировой войны Стефан Цвейг.
Я подошел и поцеловал Розу в щеку. Она была сильно напомажена и подрагивала, как у всякого, кого не пощадила болезнь Паркинсона. Во рту остался привкус чего-то жирного и безвкусного. Роза слегка ущипнула меня за подбородок и улыбнулась.
– Шарль, шери! Я так рада, что ты пришел! Забыл? Сегодня – день моего рождения. Мне исполнилось восемьдесят восемь.
Она всегда называла меня так, чуть грассируя, на французский манер. Тем самым она как бы напоминала мне, что, как бы я ни строил из себя американца, свои студенческие годы я провел в Париже.
Я изобразил на лице шаловливую улыбку.
– Вы всегда были склонны к преувеличениям, маман!
Роза даже встрепенулась от удовольствия. Дрожь в лице была теперь почти незаметна.
– Ты стал льстецом, негодник…
Я смущенно погладил ее морщинистую руку:
– Надеюсь, вы позвали меня не для того, чтобы об этом сообщить?
На губах мумии возникло подобие улыбки. Она озабоченно качнула головой:
– Нет, конечно…
Роза приподняла брови и отвела взгляд.
– Мне снятся дурные сны, поросенок. В моем возрасте это плохое предзнаменование… Я все время думаю о Руди…
Я хотел успокоить старуху: ведь она всегда была так трогательно нежна со мной.
– Ваш сын, маман, уже не мальчик. Мы с ним – ровесники. И нечего вам о нем беспокоиться. Он неплохо устроился и сделал карьеру.
От негодования голова Розы затряслась особенно сильно. Мумия попыталась привстать, но я остановил ее с ласковой настойчивостью.
– Не хорохорьтесь, маман! В вашем возрасте стоит бережнее обращаться с нервами.
Она послушно опустилась на подушки.
– Вот так-то лучше…
Теперь губы у нее предательски искривились, а в глазах заблестели слезы.
– Бедный Руди! Попасть в лапы такой стерве…
– Вы должны заботиться о себе, маман!
Старуха зажмурилась, словно давая понять, что еще немного, и она успокоится. Через мгновение она открыла глаза и бросила взгляд на фотографию франта в опереточном мундире.
– Тебе ведь не надо говорить, чья кровь течет в жилах моего Руди, – томно вздохнула она.
Я изобразил на лице легкое негодование: как только могла она в этом усомниться?
– Еще бы, маман! Самая настоящая королевская…
Роза снова, теперь уже удовлетворенно, прикрыла веки. Но они почти тут же открылись, и в них, как армада бомбардировщиков, заполыхали отблески давних обид.
– А эта дрянь… Руди ведь так талантлив, Шарль! Знаешь, он мог стать великим дирижером. Как Тосканини. Или – фон Караян. У него для этого все данные… А как он играет на флейте… На кларнете… Но его загубила Абби. Настоящая тварь…
– Но Руди – профессор музыкологии, маман! У него двое взрослых детей, его уважают коллеги, знакомые.
Я забылся: пытаться переспорить ее было немыслимо. От возмущения Роза даже поперхнулась. Рука ее лихорадочно затряслась, словно старуха рвалась кого-то наказать.
– И это говоришь ты?.. Ты?.. Она ведь обращается с ним, как сучка… Не хочу, чтобы она знала, но тебе я скажу…
Голос Розы становился все громче и отрывистее. В нем даже зазвучали торжествующие нотки.
– Его высочество подарил мне до войны виллу. В Швейцарии… Ты представляешь, чего мне стоило скрыть это от родного сына?
Я уловил момент и ухмыльнулся:
– Еще бы! Ведь для женщины, маман, молчание – самое несносное из всех возможных видов наказания.
Старуха одышливо рассмеялась:
– Ты невозможен, Шарль!
Внезапно она показала указательным пальцем на тумбочку возле кровати. На пальце был перстень: огромный, с явно фальшивым камнем.