что творится у него на душе.
— Больше я ничего не могу тебе предложить. Ничего такого, на что ты бы мог согласиться.
— Я согласился бы на честную игру, — сказал О'Лайам-Роу и, помолчав, прибавил: — Или сначала я должен изменить своим принципам и сделаться бунтовщиком?
Он рассудил правильно. Порыв ее шел от сердца, но он не был самозабвенным, а сердце ее переполняла гордыня. И. слова, которые Уна чуть было не произнесла, замерли у нее на губах. Вместо этого она сказала:
— Измени им, если хочешь — почему бы и нет? Разницы никто не заметит, а тебе само усилие пойдет на пользу.
По дороге домой она вообще не произнесла ни слова. И О'Лайам-Роу тоже не сделал попытки поправить что-либо. Но никто не видел, как под толстым фризовым плащом его пробирала дрожь.
На следующий день они с Пайдаром Доули вселились в свою прежнюю комнату в Блуа.
По приезде они не застали Тади Боя дома: вместе со всем двором он отправился вверх по реке на пикник. Было слишком очевидно, что честолюбивый план Стюарта забрать оллава с собой провалился.
О'Лайам-Роу осознавал, что от него самого проку вышло немного. Он мог понять раздражение, даже неприязнь, которые, как он полагал, побудили Тади Боя устроить ту злобную серенаду. Прискорбным он находил лишь то, что оллав злоупотребил добрым именем Уны и ее гостеприимством. Находясь во всех жизненных схватках по ту сторону ограды, он редко считал что-либо непростительным.
И в последующие несколько дней О'Лайам-Роу почти не выходил из комнаты, мало с кем виделся и пытался примириться с собой — только раз он посмеялся немного над иронией судьбы, когда постельничий короля явился к нему и пригласил на банкет. В конце концов признание пришло. Когда театр марионеток приелся ему и одна лишь гордость еще удерживала во Франции, самая сокровенная дверь, давно уже взломанная Тади Боем, открылась и для него.
В этот же самый день вернулся Стюарт: он вошел в комнату, гремя облепленными грязью шпорами, и лицо его было еще желтее обычного. Убедившись, что Тади Боя нет, он почти тотчас же ушел. На другой день они с Пэрисом должны были выехать в Ирландию.
А потом, поздней ночью, вернулся и двор, охваченный бурным весельем. О'Лайам-Роу разбудило вторжение Лаймонда с толпой собутыльников, которых тот представил старательно, одного за другим, и которые оставались в комнате до самой зари. О'Лайам-Роу передал ему послание Стюарта, когда с первыми лучами солнца последний пьяница, пошатываясь, перебрался через порог и Тади Бой стал стягивать с себя сапоги.
— Ах, Бог мой, ну еще бы. Ты же ездил в Неви зализывать раны. Я так и слышу, как они уговаривают тебя убраться домой подобру-поздорову, и меня заодно прихватить. Что обещала она тебе, если ты уедешь?
Он никак не мог узнать. Но уверенный тон. но небрежная точность поставленного вопроса были столь отвратительны, что О'Лайам-Роу внезапно почувствовал себя по-настоящему плохо. О независимости воззрений уже не заходило и речи: будь перед ним кто-нибудь другой, О'Лайам-Роу просто прибил бы его. Но тут он всего лишь вскочил и выбежал вон, не заметив, как внезапно застыло лицо Тади Боя.
Следующий день, пятница шестнадцатого января, начался спокойно. В эту пору Блуа просыпался поздно, ибо король, которому не дано было права участвовать в совете его отца, пренебрегал и своим собственным ради забав и праздников, с радостью возлагая свои обязанности на Гизов, коннетабля, маршалов, доверяясь более всего холодному, всевидящему взору недремлющей Дианы.
В этот год погоня за наслаждениями скрывала в себе нечто большее, чем глубоко укоренившуюся обиду короля или его стремление ублажить друзей и крепче привязать их к себе. Под спудом ощущалось какое-то новое напряжение, незначительное, но тем не менее смущающее. К тому времени — что было неизбежно — заговорили уже о леди Флеминг и об изменениях в ее облике. Сама она, спокойно предаваясь на волю волн, оставалась невозмутимой, но разрыв отношений между коннетаблем и герцогиней де Валантинуа становился очевидным для всех.
Можно было также предположить — и это тоже ни для кого не являлось секретом, — что вдовствующей королеве Шотландии становилось все труднее держать в узде своих непокорных лордов. Почести, пенсии, тугие кошельки с золотом только разжигали их аппетит. Сочтя, что платят им недостаточно, они вновь стали задумываться о власти и склоняться к своей воинственной религии. Тома Эрскина, который остановился в Блуа на обратном пути из Аугсбурга, тут же нагрузили поручениями, касающимися папских легатов и епархиальных властей, а также распоряжениями для французских гарнизонов и армий в Шотландии. Но он медлил с отъездом, всячески пытаясь уладить разногласия; кроме того, ему предстояло еще отправиться в Англию, чтобы довершить переговоры о мире, и только потом он сможет вернуться домой, в Стерлинг, к маленькому сыну Маргарет.
Приглашение Ричарду Кроуфорду нельзя было не послать, и это проделали вот уже месяц тому назад. Лаймонду сообщили, соблюдая крайнюю осторожность, что брат его должен приехать, но трудно было догадаться, выслушал ли их Тади Бой и понял ли хоть что-нибудь.
Развлечения на этот вечер продумали коннетабль с королевой Екатериной: не потому, что ожидались какие-то новые гости, а затем, чтобы ввести в разумное русло горячечное веселье, царившее во дворце, и хоть как-то ослабить напряжение. Празднество предназначалось для узкого круга, и единственные гости, кроме двух ирландцев, были скорее наняты, чем приглашены: профессора, ученые книжники и острословы явились в Блуа, призванные королем, и сидели по его правую руку, свободно паря в чистых просторах разума. Они съехались из Парижа, Тулузы, Анжера — и не все еще слышали о Тади Бое. Король, внутренне забавляясь, не стал ничего рассказывать. Настанет вечер, новую игрушку заведут ключиком, и она, дребезжа и подпрыгивая, предстанет перед глазами ничего не подозревающих педантов.
Возможно, по этой причине Тади Бой на весь этот день куда-то исчез. О'Лайам-Роу видел его лишь дважды. В первый раз, когда оллав одевался, принц уселся верхом на стул и проговорил мягко:
— В мои дни, насколько я помню, было принято просить позволения оставить службу… Господи, убереги нас, грешных: тебе что, надеть больше нечего? — И, покосившись на рубашку, штаны и колет, какие оллав натягивал на себя, Филим раскрыл сундук с одеждой. Там, измятые и скомканные, были грудой навалены наряды, вышитые, украшенные бантами и драгоценными каменьями, подаренные Тади Бою королем Франции. Все они уже обратились в лохмотья.
Лаймонд торопливо собирался, не обращая внимания на О'Лайам-Роу.
— Тебе вовсе не нужно верить всему, что я выдумываю для Робина Стюарта. В тот момент мне было необходимо отделаться от него. Пусть себе отплывает в Ирландию — может даже остаться там, если хочет. Я тоже уеду довольно скоро… но в лучшей компании.
Лаймонд ни словом не обмолвился об истории с мышьяком, но Пайдар Доули выложил все. И теперь, когда О'Лайам-Роу наблюдал, как его оллав спешит с лютней в руке к Диане, к д'Энгиену, к Сент-Андре, к Маргарите или к кому-то еще из двух десятков его поклонников, покровителей либо покровительниц, на губах его появлялась горькая усмешка, и вспоминалась недавняя гнусность. Он заставлял себя думать о том, что за неповторимые создания духа нередко приходится платить слишком высокую цену.
Во второй раз, зайдя переодеться к празднику, он услышал голоса Робина Стюарта и Тади. Он явно пришел не вовремя. Во-первых, беседа скорее всего не клеилась. Лучник говорил как-то особенно грубо, резко и напористо, надтреснутым от затаенного чувства голосом. О'Лайам-Роу услышал это; затем Тади Бой заговорил таким тоном, что принц не сразу узнал его голос, — тоном спокойным, ясным, здравым. Однако же, заметил О'Лайам-Роу, Лаймонд продолжал имитировать ирландский акцент. Он говорил довольно долго, потом Стюарт ответил, но раздражения в его голосе почти не осталось. Затем Тади произнес короткую фразу и наступила тишина. Уже становилось поздно. О'Лайам-Роу, чувствуя, что достаточно терпел ради Шотландии, открыл дверь и зашел.
Тади Бой неподвижно сидел на краешке резного сундука и со спокойным вниманием изучал лицо Робина Стюарта. Лучник, который, очевидно, только что встал со своего места, ринулся вперед и, робко и заискивающе, будто стеснительный школьник, положил руку на плечо Тади Боя. Потом, все еще не видя О'Лайам-Роу, упал на колени.
При следующем шаге О'Лайам-Роу громко топнул. Лучник обернулся. Его вытянутое лицо, осунувшееся от тягот службы и недавнего путешествия, сделалось багровым, а затем белым. Он вскочил. Устав от вялых, дурно пахнущих, плохо сдерживаемых чувств, которыми, казалось, была пропитана комната, принц Барроу