ожил и тут же разразился песней:
Вредна мне сытная еда,
Желудок воспален:
Но выпить я готов всегда
С тем, на ком капюшон…
Его милость лорд д'Обиньи, сидевший неподалеку от О'Лайам-Роу, откровенно забавлялся и отпускал бесчисленные замечания, исполненные терпимости, высокой культуры и светской премудрости. Казалось, все, что происходит перед их глазами, ничуть не смущало благородного лорда; напротив, можно было поклясться, что в глубине души он наслаждается ситуацией, подлинный смысл которой известен лишь ему одному. О'Лайам-Роу, уже готовый взорваться, находил это нестерпимым. Значит, они полагают, что Баллах так и должен себя вести? Или думают, что иначе он не умеет? Потом начался следующий после танцоров номер программы, и принц Барроу увидел, что Тади Боя пригласили в круг, собравшийся около короля.
О'Лайам-Роу мог слышать все, что там говорилось. Первая половина вечера запомнилась ирландцу еще и потому, что он мог созерцать лица знаменитостей, сидящих во главе стола: Тюрнеба и Мюре из Бордо и Парижа, де Баифа, законника Паске и философа Бодена. В разгар их беседы, в которой принц Барроу не мог принимать участия, поскольку помещался чуть поодаль, он восхищался пробуждением мысли, водоворотом идей — речь заходила об условиях человеческого общежития, о свободе воли, о смысле законов; а потом разговор углубился в дебри практических наук: астрономии, медицины, естественной истории. Они говорили по-латыни, чтобы всем было понятно, однако цитаты, которыми ученые потчевали друг друга, были и на греческом, и на еврейском, и на турецком, и на персидском языках. Имя Бюде упоминалось с великим почтением.
Но пока Тади Бой играл, они не произнесли ни слова, а когда оллав присоединился к ним, проявили искренний интерес, который выразился в целом потоке сухих, любезных, интеллектуальных вопросов по поводу его искусства. Выбрав самого старого и самого упорного из вопрошавших, Тади сладеньким голоском ввернул в его адрес площадную фразу.
Растерявшись, профессор оглядел своих коллег и все же попробовал снова. Ответ Тади Боя на этот раз прозвучал и вовсе непристойно, однако был остроумен. Даже король невольно улыбнулся, а сам Тади Бой просто раскис от смеха. Было ясно, что никто не находит нужным вступиться за ученых. Вине, обращаясь к Сент-Андре, сидевшему рядом, сказал сухо:
— Манеры ирландцев оставляют желать лучшего. Досадно. Годы английского правления что-то искоренили в них.
Будучи гостем короля, принц Барроу должен был оставаться до конца. Видел он и короткий фарс, и танец с подушками, во время которого Тади придумывал штрафы; пришлось ему выслушать и стихотворные экспромты, которые резче всего обозначили тон вечерних забав. Казалось, Тади и в голову не приходит вспомнить, что человек, у которого он состоит на службе, тоже находится здесь. В интервалах между припадками неистового веселья его налитые кровью глаза выглядели совершенно остекленевшими. Он сидел, весь встрепанный, в мятой, запачканной одежде, громко рыгал и отгонял от себя многочисленных доброжелателей, не имевших достаточного веса при дворе, пока очередная вспышка жизненной энергии не приводила его снова в движение. И все это время он не переставая пил.
Вряд ли такое могло продолжаться до бесконечности. Однако никто даже и не пытался положить забаве конец, и О'Лайам-Роу внезапно осознал, что все это повторялось уже не раз и ход вечера определялся не чем иным, как выносливостью Тади Боя. Сейчас все как раз пришли в движение, охваченные лихорадочной веселостью. Даже такие холодные натуры, как королева Екатерина и Шарль де Гиз, оказались втянутыми в забавы. А придворная молодежь бесилась вовсю, затеяв какие-то буйные итальянские игры. Тади Боя, у которого проявилась ярко выраженная склонность то и дело беззвучно сползать на пол, встряхивали и тоже заставляли играть. Отвратительно грязный в своих залитых вином шелках, с землистым лицом, он паясничал, передвигаясь по зале на заплетающихся ногах; и наконец, попытавшись сделать сальто, упал, рыгнул и подкатился, насквозь промокший, к ногам О'Лайам-Роу.
Прелестная девочка, разрумянившаяся со сна, проворно вскочила с разбросанных подушек, схватила оллава за судорожно дергающуюся руку своими нежными ладошками и принялась тянуть.
— Мастер Баллах, давайте пожонглируем! Мастер Баллах, я разгадала загадку! — Убаюканная музыкой, Мария, королева Шотландии, задремала, всеми позабытая, укрывшись в пышных юбках Дженни Флеминг, и теперь, проснувшись, с восторгом обнаружила, что ее собственный шут лежит у самых ее ног.
С величайшим трудом Тади Бой поднялся. Он сделал шаг, не обращая на девочку ни малейшего внимания. Еще шаг — и лицо оллава сморщилось от тревоги; морщины избороздили покрытый испариной лоб.
— Dhia, я сломал мою любимую правую ногу.
Девочка повисла на его руке, как когда-то в Сен-Жермене, забыв в этот поздний час о своем королевском достоинстве.
— Про монахов и груши — помнишь? Ты сказал, что каждый взял по груше и осталось еще две? Я знаю почему!
Весь как на шарнирах, Тади Бой брел по комнате: одна нога у него подгибалась и на лице изображалось страдание.
— Я сломал ногу… точно, сломал.
На остреньком, свежем личике, повернутом к нему, первоначальная, наивная радость потускнела. Отпустив оллава, девочка отвела со лба прядку рыжих волос и произнесла на своем ломаном, детском французском, захлебываясь мольбой:
— Одного из монахов звали Всяк. Правда ведь, правда? Значит, только он и сорвал грушу?
Тади не обращал на нее ровно никакого внимания, словно это была служанка, принесшая чашу для омовения рук. Маргарет Эрскин проворно выскочила вперед, схватила девочку за плечи и увела ее прочь.
А Тади Бой продолжил свой мучительный путь. С лицом, осунувшимся от тревоги, он, волоча за собой ногу, потащился к своим друзьям, упал, встал, потом снова упал, потом его стошнило, потом его подняли, стали дергать, дали еще вина и заставили пройтись. Хромая, пошатываясь и скуля, он наткнулся на торшер, свалился на королевские кресла и распластал гончую короля. Тем временем послали за Фернелем, королевским лекарем.
Тут, подумал О'Лайам-Роу, забава должна подойти к концу. Несомненно, все считали своим долгом опекать Тади: пока он лежал на полу, всхлипывая, женщины окружили его плотным кольцом; явилось и немало мужчин, жаждущих оказать помощь. Екатерина, слегка улыбаясь, оставалась сидеть в своем кресле, но король, искренне встревоженный, вместе с врачом направился к несчастному страдальцу.
Фернель, у которого из-под колета выглядывала ночная рубашка, проявил незаурядное терпение. Он снял сапог с подгибающейся ноги и тщательно осмотрел ее, но не нашел никакого увечья. Потом он взялся за другую ногу — вначале ощупал ее, затем приподнял. Красные капли сверкнули на отвороте сапога, скользнули вниз и впитались в запачканные рейтузы.
Лицо Фернеля сделалось серьезным. Ловким движением он стащил с Тади сапог. Оллав вытянул шею и громко застонал. Врач скальпелем разрезал насквозь промокший чулок и осторожно обнажил искалеченную ногу, но каждый ее дюйм оказался совершенно здоровым и невредимым.
Все замолкли в недоумении. И только д'Энгиен, который рассеянно ласкал одного из мастифов, вдруг заметил, что собака сама не своя от беспокойства. Двумя пальцами он поднял окровавленный опойковый сапожок, глубокомысленно заглянул внутрь и с торжествующим видом извлек оттуда и показал присутствующим добрую порцию гусиных потрохов, превращенных в кашу пятками и пальчиками барда. Мастиф рявкнул.
Когда раскаты визгливого смеха наполнили залу, О'Лайам-Роу плюнул на этикет и убежал. Он уже был у себя в комнате, когда, повинуясь приказу заботливого монарха, двадцать вдребезги пьяных молодых людей, среди которых, пошатываясь, сновал Тади Бой, покинули почетную залу. Им поручалось уложить оллава в постель. Лорд д'Обиньи был среди тех, кто стоял у высоких окон и смотрел, как избранная свита, спустившись по винтовой лестнице, пересекает широкий двор, визжа, задирая друг друга и падая наземь. А еще они наклоняли фонари, висящие на столбах, и пили оттуда неочищенное масло.
И не кто иной, как лорд д'Обиньи, покачав своей красивой головой, произнес эпитафию вечеру. «Per