нам их попросту отрежут!
Он улыбается.
— Хорошо. Я должен определить его группу крови.
И он приступает к анализу.
— Первая группа! — объявляет он. — У кого из вас такая же?
— Наверняка, у Берюрье! — восклицаю я.
Мы зовем Толстяка. Нам не удается сразу найти его, так как он заперся в комнате Барбары. Он выходит из нее нетвердой походкой, перемазанный губной помадой, как баранья ножка — горчицей.
— Ну, что там еще? — ворчит мой доблестный помадоносец. — Нельзя уж и поговорить наедине с дамой! Без того, чтобы кто-то не обломал тебя в самый ответственный гинекологический момент!
— Ты хочешь сказать «психологический»? — предполагаю я.
— Да пошел ты подальше со своими поправками, Сан-А! Ну, чего ты хочешь?
— Твоей крови!
— Хватит валять дурака, и говори, чего тебе надо!
— Я повторяю: Твоей крови!
— На кой ляд?
— У тебя какая группа?
— Первая.
— Значит, ты тот, кто нам нужен! Старикану необходимо сделать переливание крови, чтобы он не загнулся.
Негодование Толстяка напоминает тайфун на Ямайке.
— Ты шутишь или издеваешься надо мной?! — возмущается он. — Чего ради я должен отдавать свою праведную кровь этому извращенцу, который несколько часов назад хотел, чтобы меня сожрали муравьи! Французскую кровь, выпестованную на первосортной говядине и марочном вине, переливать в сточные канавы этого паршивца! Кровушку крепостью 16°! Если бы ты посмотрел на нее через мелкоскоп, ты не нашел бы в ней ни одного микроба больше, чем игольное ушко! Кровь, которую жалко пролить даже за родину, я должен дарить этому старому прохиндею! Запомни, Сан-А, если я предлагаю свою кровь на брудершафт, я сам выбираю партнера!
Наконец, он устает от своей тирады.
— Послушай, Толстяк, этот старый краб — единственный, кто может расшифровать нам эту галиматью. Мы должны во что бы то ни стало спасти его. Маленькое кровопускание тебе вовсе не повредит.
— Куда там! От всех этих любовных приключений я и так чувствую себя, как выжатый лимон.
— Не беда! Знай, Берю, что твоя благородная кровь прольется во имя истины и правосудия, как к тому обязывает наша профессия.
Он всё-таки соглашается со слезами на глазах:
— Ладно. Но не больше пол-литры! Это все равно, что рассыпать бисер перед свиньями!
После плодотворных переговоров с Берю начинается переливание.
Мы задерживаем свое дыхание, чтобы видеть, как дышит Бяку-Хамури. К середине процедуры он приходит в себя. Его жабьи веки приоткрываются, и мутный, но уже живой взгляд начинает обшаривать комнату. Он смотрит на врача, переводит взгляд на меня, затем — на Рульта. После этого его глаза медленно поворачиваются в направлении Толстяка, возлегающего на диване после своего благородного поступка. Месье Позолота, несмотря на все свое потустороннее спокойство, вздрагивает. Его веки опускаются, и он бормочет голосом, трудным для восприятия из-за потери зубов и перелома челюсти:
— О, чужестранцы, ваша отвага не знает границ, также как и ваше благородство!
— Аминь! — заключает Берю.
Я прошу его заткнуться. То, на что я так надеялся, всё-таки случилось, — старик заговорил.
— Вам не трудно разговаривать? — вежливо спрашиваю его в самое ухо.
— Отдохну на том свете, — отвечает бедняга.
— Ты только посмотри, еще один, кто начитался белибердятины, — не может продолжать компостировать мне мозги этой несусветицей, я требую срочной прибавки к жалованию!
— Тихо! — успокаиваю его я. Но Толстяка легче убить, чем успокоить.
Бяку-Хамури вздыхает:
— Благородный француз, если вы захотите, я отдам вам все свои богатства в обмен на то послание!
— Вот она — гнилая интеллигенция! — резюмирует Берю.
— Какое послание? — спрашиваю я гномика.
— Конверт.
Тут я делаю ход конем из-под шляпы против секундной стрелки:
— Послушайте, месье Бяку-Хамури, я не стану скрывать, что конверт действительно находится у нас, но мы не знаем, в чем заключается его ценность. Если бы вы сказали нам об этом, то мы, можем быть, уже отдали его вам. Вместо того, чтобы похищать и пытать нас, вам было бы лучше всего начать с этого!
Желтолицый ханурик слабо кивает в знак согласия.
— Будь по-вашему! Тем более, что мои часы сочтены, и я уж скоро отправлюсь в страну своих предков.
Его слова трогают Берю до глубины души, и он отчаянно протестует:
— Вы зря портите себе кровь, папаша! Тем паче, что сейчас в ваших жилах течет часть моей. А она, поверьте, имеет гарантию на долгие годы…
— Спасибо, доблестный французский полицейский!
— Не за что, только вот мне нужно побыстрее восстановить калории, если я собираюсь учить гейш лионской любви!
— Хочу пить, — шепчет Бяку-Хамури.
— Хотите немного чая?
— Нет.
— Воды?
— Мне хотелось бы вина, — говорит кровный должник Толстяка. — Я его еще никогда не пил.
Я переглядываюсь с Рультом.
— Это зов крови твоего дружка, — смеется он.
Мы утоляем жажду старого японца. Он причмокивает хлебальником и заверяет нас, что отведал божественный нектар.
— Оставьте бутылек у меня под рукой, — настаивает Громила, — я в нем нуждаюсь ничуть не меньше, чем он.
Мы возвращаемся к откровениям раненого.
— Подойдите ближе, силы покидают меня. Мне трудно говорить…
И пошло-поехало, японский божок! Так как его история длинна, мучительна, поразительна, сложна, ужасна, исторична, истерично национальна и пронизана паузами, я предпочитаю лишь вкратце пересказать её вам, дорогие читатели, потому что с вашими тампонами в тиховарках вместо мозгов, вам потребуется шестьдесят четыре года на то, чтобы в ней разобраться. Вы слушаете меня, ребята? Оттопырьте лопушата, скрестите ручки на слюнявчиках и сосредоточьте все ваше внимание, не волнуйтесь, я его не съем!
Итак, в середине прошлого века в Японии правил мудрый и добрый император Твояжитуха-Покайфу. У бога-монарха был лишь один недостаток (да и недостаток ли?) — он очень любил приударять за служанками. Несмотря на весь свой божественный статус, он наградил пацанёнком одну из них — прекрасную, нежную, восхитительную Гандболфе. Суровый закон Шоконата гласил: женатый император не может признать своего внебрачного отпрыска. И монарх выдал Гандболфе замуж за богатого наследника из семьи Бяку-Хамури.
— Это был ваш дед? — спрашиваю я.
— Мой отец, — поправляет меня старик.
— Отец? Так сколько же вам лет?
— Девяносто два года.