Возвращаясь в гостиницу по темным улицам, я понял, что более не могу обманывать себя относительно тех чувств, которые столь недвусмысленно выразило мое тело. Однако подобные эмоции не имели выхода, удовлетворить их у меня не было ни малейшей возможности. Добиваться чего-либо подобного от Люси было… невозможно, и именно эта мрачная перспектива едва не толкнула меня искать утешения в объятиях Мерседес. Я чуть не поддался искушению. Невероятно, но тем, что этого не случилось, я обязан прежде всего мэру, который, спускаясь нетвердыми шагами по лестнице и уныло жалуясь на фригидность и экстравагантность своей супруги, внезапно пробудил во мне сильнейшее отвращение к подобному времяпрепровождению. Каким бы мимолетным ни было это отвращение, оно все же охладило мой пыл настолько, что усталость взяла свое. А когда желание утихло, в памяти у меня прозвучали слова Люси. Они пришли издалека, из давних времен, но голос ее звучал чисто и звонко.
Мне пришло в голову, что это имя очень ей идет, потому как она бросала яркий свет на все, о чем говорила, и, вероятно, именно с ее помощью я впервые ясно увидел путь, который мне предстояло пройти.
Размышляя об этом, я почти не обращал внимания на то, куда иду, поскольку знал город достаточно хорошо, чтобы ноги сами несли меня. Но вдруг, подняв голову, я обнаружил, что, очевидно, память все-таки сыграла со мной злую шутку, поскольку от дома Мерседес я добрел до монастыря Сан-Тельмо, давшего приют монахиням.
Когда я впервые оказался в Сан-Себастьяне, то после первого дня очень редко приходил на площадь, чтобы бросить взгляд на суровые каменные стены и всегда запертую, обшитую железными полосами дверь и вновь задуматься о том, правильным ли было мое решение. Сейчас, в темноте, монастырские стены показались мне ничуть не ниже стен, цитаделей, которые мне довелось штурмовать, и бесконечно длинными. Они тянулись и тянулись вдоль одной стороны узенькой, извилистой улочки, упираясь в огромный скальный массив, на вершине которого расположился форт. Но каким-то непостижимым образом те же самые стены выглядели странно хрупкими, даже иллюзорными, в колеблющемся свете уличных фонарей, освещавших только углы, как если бы малейшее дыхание ветерка было способно развеять их в пыль и явить постороннему взгляду жизнь внутри их пределов.
Спит ли сейчас Каталина? Или же молится в одиночестве в своей келье, или стоит на коленях в тускло освещенной часовне, воздух которой насыщен благовониями? Я мог только гадать об этом. Что я знал о ней? Я даже не мог представить, о чем она сейчас думает. Вспоминает ли хотя бы иногда обо мне? Она наверняка думает о своем ребенке. Выносить ребенка девять месяцев, в муках произвести его на свет, а потом отдать в чужие руки… Я понимал лишь, что не знаю и не могу знать того, что она чувствует. Это было выше моих сил, мне не хватало для этого воображения. Но все равно Каталина оставалась моей любимой: были времена, когда я точно знал, что означает каждое движение ее губ или улыбка в ее глазах. Я так долго и молча жаждал ее, страдал и мучился столько лет, и вот теперь вернулся… Зачем и для чего?
Я повернулся и с трудом пошел прочь. Когда наконец, хромая от боли в ноге, я доковылял по боковой улице до гостиницы, то, повинуясь внезапному порыву, поднял голову. Окно Люси было темным, ставни и жалюзи распахнуты, и мне показалось, что сквозь стеклянное ограждение балкона я вижу ее, сидящую у окна и глядящую вниз на улицу.
II
Вопрос о том, как мне увидеться с Каталиной и поговорить с ней, дабы не причинить ей боли и не поставить ее в неловкое положение, занимал меня с той самой поры, как я только покинул Керси. Но только увидев прошлой ночью Люси, сидящую у окна, я вдруг осознал, какую тяжкую и неудобную ношу я – пусть даже по ее настоянию – намереваюсь взвалить на ее плечи.
Утром мы встретились в кафе, и если даже она и спала не больше меня, то не призналась в этом. Но она явно оживилась, и у нее заблестели глаза при виде чашек с густым сладким шоколадом и корзиночкой с булочками и печеньем, которые обычно составляют испанский завтрак. Однако я не мог не обратить внимания на то, что ела она так же, как всегда, то есть почти ничего. Подобное поведение было мне знакомо, и я не приветствовал его. В течение некоторого времени за столом царило молчание, никто не