Но это понимание отнюдь не вызвало во мне удивления: я слишком хорошо знал ее. Или, точнее, я осознал умом те чувства, которые давно уже зрели в моем сердце.
Я молча пожал ей руку. Она ответила мне тем же, но тут же отняла руку, подошла к тяжелой двери и позвонила в колокольчик.
Эхо его робко донеслось из-за высоких стен, и прошло несколько томительных минут, прежде в двери отворилось окошечко. Люси сказала несколько слов, выслушала ответ, заговорила снова. Потом в большой двери открылась узенькая дверца. Я успел заметить зелень, беленные известкой каменные стены и черную сутану. Потом Люси перешагнула порог, и дверь закрылась за ней.
Итак, мне ничего не оставалось, кроме как ждать ее возвращения. Несмотря на все старания сохранять спокойствие, я не мог не думать о том, что происходит сейчас в стенах монастыря, и сердце мое сжималось от страха, порожденного неуверенностью. Я вошел в кофейню. В ней тоже ничего не изменилось. После яркого света снаружи мне показалось, что внутри царит полумрак. Посыпанный песком пол скрипел у меня под ногами. Я заказал бокал бренди, уселся за обшарпанный столик у окна и принялся ждать.
Что подумает Каталина? Навестить ее пришла незнакомая англичанка, на полузабытом языке говорящая о ее прошлом, которое причинило ей такую боль и которое она наверняка предпочла забыть и сохранить в тайне. Не подумает ли она… Господи Иисусе! Даже Каталина вполне может решить, что Люси – моя любовница. Если бы это было правдой, я при всем желании не смог бы нанести ей более тяжкого оскорбления. Но даже при том, что все обстояло совсем не так, Люси слишком легко могла стать жертвой насмешек и презрения.
– Сеньор? – обратилась ко мне девушка, обслуживающая клиентов. Избегая смотреть ей в глаза, я распорядился принести еще бренди.
Правда заключалась в том, что я не мог знать, о чем подумает Каталина. Столько долгих лет мне чудился ее голос, пусть даже она не произносила ни слова, я видел слезы в ее глазах, пусть даже не мог разобрать черт ее лица, но даже и это было лишь сладкими образами, которые я носил в своем сердце. Когда-то я мог представить, что она здесь, рядом со мной, что я слышу ее негромкий глубокий голос, но теперь я ощущал лишь ее незримое присутствие, поскольку милый образ потускнел и стерся от времени.
Я знал, что Люси будет говорить очень осторожно, подбирая слова, вглядываясь в лицо Каталины и ища признаки того, что она ее понимает. Я представил себе ее тоненькую, напряженную фигурку, глядящую на мою любовь, на то, как свет падает на ее лицо, как глаза ее светятся печалью или счастьем. Вот это я мог представить себе вполне отчетливо. Но лица Каталины вообразить не мог, как ни старался. Она явилась ко мне словно бы во сне: я знал, что это она, но не видел ее.
Заплачет ли она или, наоборот, придет в ярость оттого, что я так долго пробыл совсем рядом с ней? Останется ли равнодушной? Нет, Боже милостивый, только не это! Для этого мы слишком сильно любили друг друга. И у нас родился ребенок.
«Быть женщиной – в таком месте… Всегда следует помнить о том, что все мы тоже участвуем в войне, пусть и по-своему. Никто не может чувствовать себя в безопасности. И слишком часто нам некуда бежать от нее». Так сказала Люси. И вдруг сердце мое сжалось от страха, потому что я понял – или решил, что понял, – что она имеет в виду. Каталина искала покоя, убежища от мира и его войн. Но где-то, в Бера или по дороге сюда, в сожженный и разрушенный Сан-Себастьян, не успевший оправиться от ужасов войны, которая прокатилась через него всего несколько недель назад, она, как и многие другие женщины, могла подвергнуться насилию солдат или негодяев, которые всегда идут вслед за армией. Ведь какой-нибудь мужчина мог… О Боже!.. Я своими глазами наблюдал слишком много подобных сцен.
С мыслью о том, что над ней могли надругаться, я с трудом поднялся из-за стола и заковылял к выходу. А потом, когда меня стошнило в сточную канаву, вдруг подумал, что Идоя может быть вовсе не моим ребенком. Быть может, она стала не плодом любви, а семенем насилия, результатом боли, ужаса и позора Каталины. «Если так, – думал я, прижавшись лбом к стене кофейни, – тогда для всех было бы лучше, если бы Идоя умерла».
Наверное, мне нужно было оставить все как есть, потому что, приехав сюда, я подверг опасности чувства, которые поддерживали меня столь долго.
Я не помнил, сколько времени простоял вот так, прижавшись лбом к стене. Кто-то тронул меня за плечо, я резко развернулся и рука моя потянулась к поясу, где когда-то лежал в кобуре пистолет. Деревянный протез угодил в щель между камнями, и культю пронзила такая резкая боль, что я не выдержал и громко вскрикнул.
– Сеньор, вам плохо? – спросила девушка из кофейни.
Я позволил ей увести себя внутрь, напоить кофе и принести стакан воды, поскольку пить бренди у меня более не было желания, даже для того, чтобы притупить боль в ампутированной ноге. Но мысли оставались столь горькими и болезненными, что, увидев, как отворяется дверь монастыря и Люси выходит на улицу, я страстно возжелал, чтобы мы более никогда не возвращались к этой теме.
Когда она подошла ко мне настолько близко, что я смог разобрать выражение ее лица, то увидел, что она улыбается, хотя глаза у нее покраснели и были полны слез.
Я поднялся и подошел к ней.
– Вы видели ее?
– Да, – ответила она, – я виделась с ней. Я вернулась бы быстрее, но она захотела написать вам.
Она порылась в ридикюле, достала альбом, смущенно улыбнулась и наконец нашла письмо.
Оно было сложено, а не запечатано, и спустя мгновение я понял, что письмо написано на страницах, вырванных из альбома Люси.
– У нас не было бумаги, поскольку мы сидели в монастырском саду, а она не… она не захотела отправляться на поиски.
– Как она повела себя? – нетерпеливо принялся расспрашивать я. – Она… она поняла, в чем цель вашего прихода? Я боялся…
– Разумеется, она поняла, – ответила Люси. – А теперь, полагаю, мне лучше уйти, чтобы вы без помехи прочли письмо.
Я ждал известий от Каталины долгие годы, но мысли мои все еще пребывали в беспорядке, и я понял, что не смогу прочитать письмо здесь, в непосредственной близости от монастыря, посреди городского шума,