Это звучит так сухо, так по-пуритански. Так безжизненно. Как я могу вдохнуть в них жизнь, но не запятнать свою совесть ученого? Как я могу заставить Елизавету и Энтони дышать? Сделать так, чтобы стерня царапала ее лодыжки после жатвы в Графтоне?
Как Энтони жил все те месяцы, пока его держали в Кале в качестве военнопленного? Когда Эдуард захватил трон Генриха — что они чувствовали? Их мать Джакетта приходилась тетей Генриху благодаря браку, была до мозга костей приверженной династии Ланкастеров, королева Маргарита была ее лучшей подругой, обе они знатные французские дамы и смущенные новобрачные на нашей сырой и зябкой земле. Что чувствовала Джакетта… чувствует… говорит… когда ее муж объявляет, что битва проиграна, а Генрих и Маргарита — беженцы и семья перешла на другую сторону? Все это было семейным делом — дела королевства. Семья, родство, верность… Эти вещи формируют жизнь каждого.
Я смотрю на Лайонела, говорящего о распределении имущества, о распределении дохода, о последствиях этих дел для детей Фергюса и Фэй, если у них когда-нибудь будут дети.
«Если у Элейн когда-нибудь будет сын, проблемы могут усложниться или воистину разрешиться — кто знает?» — написал мой дедушка за годы до того, как родились Лайонел и Иззи.
А как насчет преданности моего отца «одному лишь искусству»? Как это отразилось на «Солмани- Пресс»?
«Ремесло — искусство, ставшее привычным, — внезапно подумалось мне. — Привычным и функциональным».
Искусство, которое кормит и одевает и дает крышу над головой. Спорили бы Кай и Гарет из-за того, что следует сделать, и о том, как это можно сделать? По крайней мере, сейчас мы не спорим, но такие вещи все еще существенно влияют на наши жизни.
Я вернулась в Англию, чтобы списать со счетов свою давно умершую английскую жизнь, но по моей спине пробегают мурашки при мысли о том, как существенно все это до сих пор влияет на мою жизнь.
Когда на следующий день Лайонел провожает меня на станцию, нам говорят, что на ветке Сент- Олбанса какие-то проблемы. Нет, уверяю я его, все в порядке, я просто поеду автобусом, который организовали железнодорожники, почему бы и нет, — и пусть он не беспокоится. Мы прощаемся, хотя скоро увидимся снова и поговорим, потому что нужно еще многое уладить с аукционом. Лайонел даст мне знать.
А потом я забираюсь в автобус Службы железной дороги вместе с другими ворчащими пассажирами, и мы медленно едем по Большой Северной дороге к Лондону.
Когда-то по ней тянулись длинные вереницы вьючных лошадей, нагруженных тканями, соленой треской и громадными тюками льна. Здесь было полно гонцов и торговцев, путешественников и подмастерьев, коробейников, торгующих ленточками, безделушками и сборниками баллад. Священник бормотал притчу, готовясь изложить ее на следующем торговом перекрестке. Один пилигрим направлялся в Волсингам, а другой, в шляпе, украшенной морскими раковинами, шел из Компостелы. Вот тяжеловооруженный всадник, вот женщина с ребенком за спиной, вот скот для Ист-Чип и гуси для Поултри, вот ослик лудильщика, увешанный горшками и сковородками. Раненый нищий, утверждающий, что получил ранения на последней войне с Францией, за четыре пенса расскажет вам о сожжении ведьмы Жанны, которая из Арка.
Дорога — это нерв, соединяющий Лондон с остальным королевством. То место, где мы находимся в пыхтящем, густом трафике, — это синапс, ворота, которые следует охранять или штурмовать, чтобы удержать или захватить город.
Не раз и не два, а множество раз все эти обычные, неизбежные путники рассыпались и прятались при звуках труб и барабанов, развевались в воздухе знамена, и песня «Наш король отправился в Нормандию, с Божьей помощью и с силой кавалерии» заглушала топот копыт и марширующих ног. Только воины отправлялись в Нормандию с единственной целью — сражаться за свою родню.
Иногда я чувствую внутри ноющую боль, не совсем связанную с Адамом. Есть вещи, которые находятся вне пределов досягаемости: они живут во мне, но у меня нет надежды к ним прикоснуться.
Однако существуют способы приглушить боль старых ран, как и боль новых: один из этих способов — человеческая компания, а другие — сон, работа и алкоголь.
Сейчас уже слишком поздно, чтобы обзвонить моих английских друзей и заполнить несколько вечеров перед отъездом.
Помню, как я научилась приглушать боль во время первого семестра в университете. Мне приходилось это делать, иначе я сошла бы с ума, потому что старая рана, к которой, казалось, я уже привыкла и надеялась, что она затянется, поскольку я оставила дом, внезапно вновь открылась, кровоточа, как никогда, и стала воистину свежей раной.
Я закопалась в библиотеки, в архивы и пабы, в научные общества и клубы дебатов, все глубже и глубже погружаясь в науку, изводя библиотекарей, ища ссылки, борясь с фразами, набрасываясь на новые идеи, ища зацепки и всегда понимая, что это лучший способ не вспоминать о Чантри, не знать, где Марк, не гадать о том, что он делает… о чем он думает… к чему прикасается… Улыбается он, или хмурится, или просто полностью сосредоточен на чем-то, тихонько насвистывая сквозь зубы.
Стояли холодные недели после Сретения, когда я услышала о гибели Джона во второй битве при Сент-Олбансе. Как будто исполнилось дурное пророчество, которого давно страшились, но в которое невозможно было поверить. Король Генрих был спасен от мятежников-йоркистов, но герцог Уорик отступил со значительной частью своей армии. Теперь, без сомнения, будут новые битвы.
А Джон был мертв.
Несколько часов живот мой сжимался от шока, а потом старый ужас превратился в знобящий страх: что теперь может приключиться с мальчиками и со мной?
День и ночь я не могла уснуть, могла лишь прилечь на постель. Горе было как болезнь, овладевшая моим телом. Я никогда не надеялась, что полюблю Джона, будто леди в прекрасном рыцарском романе или в балладе, пропетой менестрелем. Такой любви не было и в помине. Но мы хорошо трудились в Астли, нам было хорошо вместе, и он мне нравился как друг и как брат. Мысль о том, что я никогда больше не узнаю его твердости, его восхищения мальчиками, удовольствия, которое доставляло мне его тело…
А потом, на третий день после получения вести о смерти Джона, я встала и привела все в Астли в надлежащий порядок. Я решила, что отправлюсь домой, в Графтон.
В дороге мы не испытали никаких трудностей. Даже когда мы добрались до Графтона, у меня было мало досуга — если это можно так назвать, — чтобы горевать о муже. Времена были насквозь пропитаны страхом того, что происходит в Восточной стране, в Валлийской марке,[36] на севере, страхом того, что может стрястись здесь.
Ричард, герцог Йорк, был убит, но его сын Эдуард, наставником и товарищем которого был Уорик, тот мальчик, о котором упоминал Джон, теперь стал взрослым и провозглашен королем в своем дворце. О большем было трудно узнать.
Графтон стоял на лондонской дороге, но доходившие до нас ненароком новости слегка сбивали с толку. Ножовщик, шедший из Оксфорда, останавливался, чтобы рассказать, будто он слышал, как королева Маргарита снова взяла Лондон. Цену, которую он должен был платить за сталь, подняли, а цена, которую он мог бы выручить за свой товар, упала из-за этого события. Назавтра у нашего очага грела свои белые руки настоятельница, совершавшая паломничество в Волсингам, говоря при этом: нет, ворота Лондона заперли, чтобы не пустить туда армию короля Генриха, а король Эдуард коронован внутри города.
В Ковентри я слышала, как воин из Корнуолла и Камбрии говорил на своем странном валлийском языке. Теперь же в пивнушках Нортхемптона можно было увидеть людей из Кента и темнолицых ветеранов гарнизона Кале. И, судя по рассказам, самой большой бедой, которую принесла королева Маргарита, была ее шотландская армия, умиравшая с голоду и мародерствовавшая, поскольку королева не могла ей платить. Шотландцы грабили амбары и коровники и хватали женщин везде, где проходили.
И были новые сражения. А потом пришли вести о битве при Тоутоне.
Даже по первым донесениям было ясно, что там произошло кровопролитие, какого не случалось ни в одной из прежних битв. Мой отец, по слухам, бежал на север с королем и королевой, а Энтони почти