— Я открою окно? — спрашиваю я.
— Да, открой.
— Значит, у тебя все еще есть шкафчик Перро?
— У меня не хватило духу от него избавиться. И Лайонел сказал, что он не стоит суммы, из-за которой имело бы смысл возиться с мебелью Макинтоша. Для меня это было облегчением.
Я смотрю на шкафчик и радуюсь. Его дубовые дверцы — ландшафт моего детства: на четырех верхних дверцах давно забытая двоюродная бабушка вырезала историю Красавицы и Чудовища, а по нижним дверцам шагает Кот в сапогах.
— Это напомнило мне кое о чем, — продолжает дядя Гарет. — Я тут рылся на чердаке и нашел гипсовые слепки кальварий[47] Иззи. Только мне никак не стащить коробки вниз по лестнице, поэтому я подумал: не поможешь ли ты с этим?
— Конечно!
Мы идем вверх по лестнице. Мои ноги знают каждый поворот, рука движется по перилам, идущим вдоль стены, поднимающимся вокруг главной комнаты. Закрытые двери на лестничной площадке кажутся пустыми и незнакомыми, прикрепленные к ним плакаты — грубыми и громкими, как та рок-музыка, которую я слышала здесь в прошлый раз.
Мы поднимается по узкой лестнице, ведущей на чердак.
— Это последняя комната. Комната Марка, — говорит Гарет, и с меня опять словно сдирают кожу.
Это из-за того, как Гарет произносит имя Марка, или дело во мне? Как будто Марк будет там, в своей комнате, читая книгу или латая одежду, как он делал всегда, когда у меня находился повод постучать в эту дверь и что-то ему передать. А ведь после его ухода прошли годы, и эта комната была уже не его, а кого-то другого.
Примерно через три года после того, как он начал работать в «Пресс», его отец попал в тюрьму, и Марк пришел сюда, чтобы жить с нами. Конечно, он может остаться, сказала бабушка, когда дядя Гарет спросил ее; все здесь будут рады бедняжке, что бы ни натворил его отец. Ей пришлось взять с Марка кое- что за кров и еду, но всего шиллинг-другой.
Мне тогда было одиннадцать.
Я помню, как Марк вернулся тем вечером, с трудом толкая свой велосипед, потому что тот был обвешан сумками и свертками.
«Сколько барахла», — подумала я.
Но потом я постучала в дверь, неся чистые полотенца, которые только что выгладила тетя Элейн, потому что стояла мокрая, дождливая осень. Марк распаковал все, разложив аккуратными кучками на кровати, и мне показалось, что всего этого очень мало для целой жизни: слишком большой костюм и несколько изношенных и заштопанных рубашек, несколько воротничков в еще худшем состоянии, латаные- перелатаные ботинки, принадлежности для умывания, экземпляры «Пикчер пост»,[48] несколько «Пингвинов»[49] и других книг, аккуратно завернутых в коричневую бумагу, на которой чернилами аккуратными буквами были выведены заголовки. Если я мысленно прищурю глаза, то почти смогу прочитать их: «Основные принципы типографии» Стэнли Морисона, «Краткое руководство для печатников и покупателей печатных изданий» Фишера. Никаких фотографий, и все картины в комнате не принадлежат Марку — они висели на стенах столько, сколько я могу припомнить: цветная копия Мане «Бар в Фоли-Бержер» и три фотокопии картин Мана Рэя,[50] которые мой отец прислал из Парижа. Хотя дедушка никогда об этом не говорил, я знала, что они ему не особенно нравились.
— Тетя Элейн спрашивает: тебе что-нибудь нужно? И уже пора ужинать.
Марк взял у меня полотенца — они тоже были истрепаны до дыр — и оглядел комнату.
— Спасибо, у меня все есть.
— Ужин на кухне, — сказала я, ведя его вниз по лестнице, хотя он и без меня знал, где что находится в этом доме.
Он перечинил здесь — тем или иным способом — много вещей.
Когда мы спустились на кухню, Марк, увидев накрытый стол, сказал:
— Я думал, что семья будет в столовой.
— О, в эти дни со столовой слишком много хлопот, — ответила тетя Элейн, вынимая из духовки рыбный пирог. — Сними этот оттиск со стола, хорошо? Мы все просто едим вместе.
Появился Лайонел, слегка рассеянный и сдержанный — он всегда был таким после занятий греческим. Он пошел к раковине, чтобы оттереть чернила с пальцев. Марк стоял там, держа оттиск.
— Значит, ты все еще в школе? — спросил он Лайонела.
— Да, такая жалость.
— Не в закрытой школе-пансионате?
— Нет, мама с папой их не одобряют. В средней школе. Но мы играем в регби, так что все в порядке. А ты?
— Нет, я играю только в хоккей. Но не играл с тех пор, как ушел из школы.
— Что там делает Иззи? — спросила тетя Элейн, когда дядя Гарет вышел из мастерской и тоже направился к раковине. — Уна, детка, иди позови ее, ладно? И забери этот оттиск, отнеси его в студию, чтобы не мешал.
Я взяла оттиск у Марка и вышла, пока дядя Гарет расспрашивал Марка, хорошо ли тот устроился наверху.
Картинка была круглая и напоминала мне большую неряшливую клумбу. Я перевернула ее так, как делали все у нас дома: переворачивали даже тарелки перед тем, как помыть, будто считали их интересными. На обратной стороне оттиска значилось: «Робер Делоне,[51] „Круговые формы, Солнце и Луна“, 1912–1913, Музей изобразительных искусств Цюриха».
Оставив оттиск в студии, я подошла к подножию лестницы и три раза окликнула Иззи. Но она не ответила, и дядя Роберт, направляясь в кухню, велел мне подняться наверх вместо того, чтобы шуметь.
Иззи стояла у мольберта возле окна, и в комнате так сильно пахло льняным маслом и скипидаром, что до запаха почти можно было дотронуться.
— Ужин! — объявила я.
Похоже, мой голос до нее не дошел, потому что она не повернулась.
— Тетя Элейн говорит: пора ужинать!
— Хорошо. Иду.
Она даже не посмотрела на меня, просто вытерла кисть, смешала немного ультрамарина и провела полоску там, где на холсте изображалось небо, потом еще одну. Я не спрашивала, что это, но смахивало на Эйвери-хилл. Иззи рисовала ночь так, будто тусклые прожекторы светили вниз, на крошечных людей на земле. Я подождала еще минуту, но не осмелилась ничего сказать. Вряд ли она заметила, когда я сдалась и спустилась вниз, чтобы сказать тете Элейн, что Иззи идет.
Рыбный пирог был неплохим, хотя тетя Элейн не положила в него вареных яиц, которые мне больше всего нравились в рыбном пироге. И все-таки, если куры неслись, я по воскресеньям получала пирог с яйцами.
Марк быстро съел свою порцию и много хлеба, как будто перед этим долго голодал.
Иззи не спускалась вниз до тех пор, пока мы все не съели половину ужина. Она вымыла руки и села, но было видно, что она едва ли замечает происходящее вокруг, включая появление Марка. Она глядела в пространство так, как будто могла видеть свое полотно, запечатленное на кухонных ставнях.
Дядя Гарет рассказывал тете Элейн и дедушке об иллюстраторе, которого нашел, а бабушка выскабливала блюдо, чтобы набрать всем хоть немного добавки.
Марк не разговаривал, он смотрел на Иззи так, будто никогда раньше ее не видел.
«Кальварии» свалены в двух коробках: полноразмерные гипсовые слепки футовых каменных оригиналов, которые вырезала Иззи. На чердаке, похоже, абсолютно сухо, и слепки на ощупь не очень влажные, хотя кое-где от слепка Иисуса отвалились кусочки, а на ткани святой Вероники[52] лицо Иисуса пересекают трещинки.