Пятнадцать лет.
Я думаю о том, как мы лежали в постели с Адамом и говорили обо всем на свете. Моя голова на его плече или его голова на моем плече. Или о том, как мы смеялись до упаду над каким-нибудь глупым мультфильмом или последним идиотизмом последнего министра здравоохранения. Или как я наполовину просыпалась, когда он возвращался после вызова и падал в постель, прижимаясь ко мне так, будто мое тепло могло все исправить. Или о том, как я засиживалась поздно ночью над бумагой для журнала, а он приносил мне горячее виски с лимоном и спрашивал, как идут дела. Он читал до того места, до которого я написала, пока я пила виски и наблюдала за маленькой морщинкой между его бровями, а потом задавал вопрос, полностью прояснявший мои аргументы. На моих глазах интеллектуальный узор, над которым я отчаянно трудилась столько часов, вдруг выстраивался сам собой — и мое удовольствие от этого было равно моему удовольствию при виде того, как улыбка Адама приподнимает один уголок его рта выше другого.
Как будто мои разум, сердце и тело наконец-то смогли чувствовать одинаково, быть в согласии, жить и любить в одном и том же месте.
А теперь Марк, которого я считала далеким прошлым, стал настоящим. Он здесь, рядом со мной, и с того момента, как я увидела его силуэт в освещенном летним солнцем саду Чантри, я поняла: то, что я любила в Адаме, я сперва научилась любить в Марке.
Так где же Адам сейчас?
Я не знаю.
Марк, сидящий в машине рядом — его длинные ноги вытянуты, руки неподвижны, — кажется невозможным, смущающе реальным. Как он смеет вставать между мной и Адамом? Как он смеет преграждать мне путь к этой легкой любви — я отказываюсь признать, что она больше не может быть взаимной, — к любви, которую я все еще трачу на пустоту, потому что не любить еще хуже?
Я больше не могу. Это невыносимо, это еще хуже, чем вспоминать Адама, и горячая слеза, тихо скользя из уголка моего глаза, падает на жакет — маленькое, чистое пятно.
— Ты в порядке? — спрашивает Марк, и я думаю: как я могла так сильно сердиться мгновение назад, когда так хорошо знаю силу и нежность его голоса.
— Слегка устала, — киваю я. — Не слишком сильно.
— Хочешь остановиться? Отдохнуть? Выпить чаю?
— Нет, все в порядке. Поедем дальше. Уже немного осталось. Ты говорил, что мы встретимся с Морган на рынке?
— Да. У нее ювелирный киоск. Она сказала, чтобы мы нашли ее там.
Мы катим дальше по автостраде, покидая округлые, низменные центральные графства, направляясь к более высоким и грубым холмам, к торфяникам и долинам, глубоко прорезанным реками.
Знаки указывают на скрещение дорог у Феррибриджа, и я думаю, что юный Энтони видел, как его избитые товарищи, хромая, двигались оттуда, ожидая на торфяниках Тоутона битвы, которой не миновать, и весьма возможной смерти. Смерть пришла, но не к Энтони.
А потом, полжизни спустя, он ехал верхом обратно через эту старую жизнь, мысленно прослеживая свой путь от Шерифф-Хаттона до Понтефракта, зная, что на сей раз ему придется умереть.
Известно, что ему сказали перед этим, а также то, что путешествие до Понтефракта заняло не более дня. Стояла середина лета: то был длинный, жаркий, одинокий день.
Но я не могу представить, о чем он думал, пока ехал, или почувствовать то, что чувствовал он. Он был человеком… нет, не набожным, это слово слишком самодовольное и узкое, и вера в нем была не так уж сильна. Энтони имел веру, которую нам трудно почувствовать, а может быть, и вовсе невозможно: абсолютную уверенность, превосходящую обычную веру. Это знание было такой же частью его самого, как его кости, знание, облаченное в слова и ритуалы, окутывавшие его с тех пор, как он был облачен в крестильную сорочку, с тех пор, как его принесли в церковь, чтобы окропить святой водой, дабы она благословила его, и солью, дабы отпугнуть дьявола.
Я очень устала, я глубоко потрясена, и внезапно все это тоже кажется невыносимым: что я не могу знать Энтони, не могу читать его книги, говорить с ним, идти рядом с ним, глядеть ему в глаза, прикасаться к его руке. Может быть, если я попытаюсь, если полностью дам волю воображению…
Я пытаюсь чувствовать, как он напряженно стоит у моего плеча, но его там нет.
Рынок Понтефракта заполняет всю Майкл-гейт людьми и товарами: пирамиды апельсинов, кипы замороженных куриных ножек, видео — и аудиодиски, дешевые футболки, покачивающиеся на ветерке. Дальний конец полон ремесленными поделками и приманками для туристов: старые гравюры, свитера ручной вязки, непривлекательные с виду варенья, покрытые полосатой хлопчатобумажной материей.
Морган сидит, держа на коленях поднос с еще не оконченными работами: серебряная проволока, пряжки, бусины и миниатюрные плоскогубцы. У нее темно-золотистая кожа, веки подведены блестящей фиолетовой краской, на губах темно-красная помада. Ее длинные, вьющиеся черные волосы перехвачены резинкой и заплетены во множество косичек. Ее окружает смутная аура альтернативы богатым ювелирным украшениям, хотя без аксессуаров «Новой эры»,[104] если не считать больших серебряных сережек — одна выполнена в виде молнии, вторая в виде палаша.
Морган чуть выше меня, на вид ей около двадцати пяти, и она очень рада видеть Марка.
Он заключает ее в объятия, потом держит на расстоянии вытянутых рук, чтобы как следует рассмотреть.
— Ты хорошо выглядишь.
— Да, неплохо. Как ты?
— Не могу пожаловаться. А теперь… Это Уна — Уна Приор. Уна — Морган Фишер.
— Добрый день, Морган.
— Привет, — говорит она. — Помню, Марк о вас говорил.
— О боже! — жизнерадостно отзываюсь я.
Подошедшая пара начинает восхищаться товарами Морган. Они и вправду восхитительны: на одной стороне покрытого темным бархатом прилавка лежат ожерелья из солнышек, колечки для пирсинга в виде луны и Мелузина в обличье дракона. На той стороне прилавка, что покрыта белым шелком, — изящные свисающие сережки из зеленого и голубого стекла, похожего на дождевые капли, серебряные звезды и эмалевые листья, и еще одна Мелузина, на этот раз с раздвоенным хвостом морской змеи. Аккуратные маленькие карточки, написанные от руки золотыми и серебряными чернилами, возвещают, что все украшения для ушей из чистого серебра, что кредитные карточки принимаются, и объясняют, как разобраться в пробирном клейме.
— Похоже, некоторое время ты будешь занята, — говорю я.
Пара платит за кулон в виде головы барана для супруга и за брошь в виде молнии для жены, и их место занимает девчушка с круглыми глазами, все еще сжимающая в руке разрешение на прокалывание ушей и благоговейно теребящая свои ярко-розовые мочки. Она начинает рассматривать сережки- звезды.
— Морган, ты не возражаешь, если я отправлюсь в замок? — спрашиваю я. — Прошу прощения, что веду себя так неприветливо. Но замок важен для меня, а я никогда его не видела.
— Конечно не возражаю, — просто говорит она. — Вы ведь за этим сюда и приехали?
— Марк?
— Да, хорошо. Морган, милая, мы недолго.
— Не торопитесь, — говорит она. — Я никуда не уйду.
Мы с Марком молча идем вверх, к Кастл-Чейн, и рынок окружает нас почти до той минуты, как мы входим в навесную башню. Над нами — толстые стены замка. Даже лежащие в руинах, башни остаются массивными, вход — широким, размеры замка — грандиозными. Это огромный административный центр, и на большой карте на вывеске показаны апартаменты королей и королев, помещения для чиновников, счетоводов и судей. Здесь есть конюшни и склады оружия, рассчитанные на экипировку сотен людей, конторы, хлебопекарни, подвалы для хранения эля и вина, пороховые погреба, где держали и пушечные ядра, места для турниров и поединков, сады и огороды, поставлявшие еду и лекарства, и сады, разбитые для удовольствия. Есть даже лужайка для игры в шары.