Марк все еще далеко от меня, но наконец останавливается и внимательно смотрит на меня.
— Ты необходим! И на сей раз… на сей раз все это знают.
Марк все еще слишком далеко. Я не могу понять, о чем он думает.
— Есть люди, которых я знаю, — говорит он. — Дела, которые я могу сделать.
Я киваю, но что-то в том, как он не отрывает от меня взгляда, говорит, что разум его начинает оттаивать, поэтому я молчу.
— Знаешь, все может получиться, — медленно произносит он. — Все может быть хорошо.
Я чувствую дрожь облегчения.
— Да. Я думаю, все могло бы получиться.
— Сперва мне надо собрать деньги.
— Как ты сам сказал, у тебя есть знакомые. И Лайонел хорошо разбирается в добывании денег. Но… но не в остальном.
— Да.
— Мы ничего не выясним, если не попытаемся.
— Что ж… — начинает он, делая шаг ко мне. — Я… Если ты считаешь…
— Я и вправду так считаю. Достаточно попытаться.
— Мы могли бы сделать чертовски хорошую попытку, все вместе, — почти улыбается Марк.
— Да, могли бы, — соглашаюсь я, а он подходит ближе и берет мои руки, как будто давая некое торжественное обещание.
Что-то высвобождается во мне, я не вижу больше ничего, кроме Марка, он заслоняет от меня все остальное, поэтому, даже возвращая пожатие его пальцев, я плачу, я задыхаюсь, я борюсь за Адама.
Марк обнимает меня. Я не могу говорить и почти ничего не вижу.
— Все в порядке, Уна. Плачь, если хочешь. Все в порядке…
Он так меня обнимает, что я даже не думаю, что это его руки, а не руки Адама, — я теперь в безопасности.
Не знаю, как долго это длится, но наконец слышу крики грачей и чувствую пахнущий торфом ветер, долетающий до нас с полей.
— Хочешь уйти? — спрашивает он нежно, ослабляя пожатие, так что я могу вытащить носовой платок из кармана джинсов.
Но Марк не отпускает меня.
— Все хорошо. Спасибо… — бормочу я, в последний раз вытирая нос — Я так рада, что ты это сделаешь. Пойдем отыщем церковь. Мне нравится описание могил.
У меня нет надежды, однако надежда не умирает. Как я могу надеяться, когда все донесения говорят о том, что слуг моих мальчиков отпустили? Как я могу верить, что они живы, когда их даже не видят больше в окнах Тауэра, где они ловили ветер, который мог ослабить вонь лондонского жара?
Как я могу не верить в их смерть, зная, что сыновья Йорка сделали с Генрихом Ланкастером и своим собственным братом Джорджем Кларенсом?
Так я пытаюсь убить надежду на то, что мои мальчики еще живы.
Но надежда не умирает, ни во мне, ни в моих девочках.
— Детей моего дяди Кларенса держат поблизости, потому что боятся их королевской крови, — сказала как-то Бесс. — Может быть, Неда и Дикона тоже всего лишь держат поблизости — в Миддлхеме или в Шерифф-Хаттоне. Мы не получали оттуда донесений. Нед — хороший мальчик, который будет делать, что ему велят. Он не станет строить заговоров и не попытается сбежать.
«Как он может строить заговоры? — подумала я. — Он всего лишь ребенок».
Но ничего не сказала.
Я оплакала Энтони и своего сына Ричарда Грэя с молитвами и слезами, но и с горьким гневом в придачу. Хотя я и согласилась, чтобы Неда доставил в Лондон скудный эскорт, именно они потеряли моего Неда, отдав его врагам. А не потеряй они его, Дикон тоже мог бы быть в безопасности. Но я чувствую горький гнев и по отношению к себе тоже. Разве я не отказалась от Дикона — как мать, что бросает свое дитя голым в лесу, — когда могла бы оставить его в безопасном месте?
Иногда я думаю, что горе, ярость и страх разорвут меня пополам там, где пролегают шрамы сожаления о моем муже Джоне, о моем отце, о моем брате Джоне, об Эдуарде, о моих крошках Мэри и Джордже.
Все они с Богом. Но что касается Неда и Дикона, я не могу заставить себя сказать: «Requiescat in pacem».[124]
Как бы они ни страдали, я не могла обнять их. Я не могла даже знать, что с ними. И я отдала их на эти страдания. Но я не верю, будто их убили, я верю: они живы — в заточении и, может быть, в ежеминутном страхе, но все еще живы.
Иногда Сесили поворачивает голову так, что свет, падающий на ее лицо, делает ее похожей на Неда, который стоит у окна, напевая себе под нос. Иногда, когда я держу на колене Катерину, похлопывая ее, чтобы ей стало легче после того, как она споткнулась и упала, и рассказываю историю моей матери о Le petit chaperon rouge,[125] запах ее шеи и тепло ее маленького тела в моих руках заставляет меня думать, что я обнимаю Дикона.
— И что, как ты думаешь, сделала маленькая девочка, когда увидела волка в постели своей бабушки?
— Связала его, — сказала Катерина.
— Правильно. Она была умной маленькой девочкой, — говорю я, прижимая дочь к себе.
Но Катерина извивается, соскальзывает с моего колена, и руки мои остаются пустыми.
— Где Дикон? Он хочет обратно своих солдатиков, чтобы убить волка!
— Дикон в безопасности с Недом, — говорю я. — Бог присмотрит за ними.
— Когда мы их увидим? — спрашивает Анна. Она уже столько раз задавала этот вопрос. — Они вправду в безопасности?
Анне восемь, она уже не малое дитя, и ложь не пойдет ей на пользу.
— Я не знаю. Я молюсь об этом. Мы все должны молиться, отвечаю я, но больше ничего не могу прибавить.
Но когда желтеющие листья падают под осенними дождями, а дождь со снегом хлещет мимо окон и приходится зажигать лампы, чтобы рассмотреть стежки, она перестает спрашивать.
Даже днем здесь не так много дел, чтобы не думать о моих страхах и сумасшедших надеждах.
У меня больше нет домашнего хозяйства. Мы живем благодаря милости аббатства, даже в том, что касается еды и огня, и девочки ссорятся и дерутся из-за безделья и недостатка движения.
Но я не позволяю им впадать в апатию, и каждое утро они садятся за уроки: законы, подсчеты, управление домашним хозяйством. Даже шитье имеет практическое значение, потому что белье их нуждается в починке. Бесс переводит «Песнь о Роланде» на итальянский, а Сесили в память о своем дяде поклялась выучить наизусть «Наставления и поговорки философов» Энтони.
Анну мало заботят книги. Чтобы она выучила всего несколько страниц из «Жизни святого Франциска», приходится подкупать и шлепать ее, хотя мне кажется, что истории о животных, за которыми она ухаживает, привели бы ее в восторг. Катерина больше любит мечи, чем игры, и рыцарь, с которым мы встретились в святилище — он скрывается здесь из-за того, что совершил преступление, а какое именно, я не спрашивала, — научил ее танцу меча. Она будет сидеть, сколько нужно, за уроками, если сказать ей, что потом она сможет заняться мечами. Крошка Бриджит еще не очень хорошо говорит, и ей нужно подсказывать слова молитв.
Днем мы танцуем или играем в воланы или шары — все, что угодно, лишь бы девочки размялись, стали смеяться и прыгать и на щеках их появился румянец.
Вечером мы играем в карты или шахматы.
Во время молитв мы молимся за мальчиков, но я не могу заставить себя сказать: «Nunc Dimittis!»[126]
В той скученности и тесноте, в которой мы находимся, нас всех поражает один и тот же недуг: