передвигается с места на место один огромный птичий ковёр: они бегали, как мыши, издавая при этом приглушённые звуки. Женщины охотились с помощью лёгкой сетки и аба, необычного старинного приспособления в виде щита или одной из сторон гигантского коробчатого воздушного змея; остов делали из палок и покрывали его чёрной материей с дырками для глаз. Надев это себе на головы, женщины толпой шли на тетеревов, которые поначалу убегали, а потом останавливались, как загипнотизированные. Они сидели и смотрели на приближающиеся фигуры, позволяя набросить на себя сетку и посадить в плетёную корзину. Прижимаясь губами к её губам, я думаю о докторе Лебедеффе и его délires archaïques.[21] Турецкая радость: онанизм перед зеркалом.

— Не только жизнь Джулиана пошла наперекосяк, — чётко проговорила она, пытаясь до конца избавиться от тяжести на душе. — Там всё было не так. Отец отдал меня на первичную вспашку, как мы тут говорим, своим рабам.

Ей было невыносимо больно ступать по отравленной земле, но что поделаешь. В ночной Турции я видел Джулиана, больше похожего на гоблина, чем на человека. Смерчи бороздили равнины, и одни кружились по часовой стрелке, другие — против часовой стрелки. «По тому, как они заворачиваются в свои одежды, видно, кто из песчаных дьяволов женщины, а кто мужчины», — говорят крестьяне. В те времена, чтобы вызвать дождь, двое мужчин стегали друг друга, пока их спины не омывались кровью, и тогда небеса являли свою милость. (Они помочились на раны Мерлина, нанесённые орлами, чтобы продезинфицировать их, прежде чем наложить повязку.)

— Не все наши евнухи стали евнухами, подвергшись операции. Некоторые высокогорные деревни специализируются на воспроизводстве странных, но натуральных андрогинов с пустой, как кисет, мошонкой; они обычно лысые и говорят высокими ворчливыми голосами.

Фрагменты народных преданий где-то ещё затесались в мои стенограммы. (Отбелённый и выкрашенный в цвет крови скелет для демонстрации его второго прихода в мир. Или фраза в книжке, подчёркнутая Джулианом: «Il faut annoncer un autre homme possible»[22]; из этого видно, как глубоко он был озабочен своей душой и судьбой человечества. Невозможно представить его всего лишь беспринципным вольнодумцем или алхимиком, сошедшим с ума от избытка знаний. Нет. Его заботили добродетель и истина. Иначе почему он сказал, что самая ругательная критика, какая только возможна о человеческом существе, была у Платона в «Государстве», и фраза звучала так: «Он был одним из тех, кто сошёл с небес и в прошлой жизни жил в отлично устроенном государстве, однако его добродетель была лишь привычкой, и у него не было никакой философии»? Я всё ещё плохо его знаю; и, наверно, уже не узнаю никогда.)

Наступала осень с размытыми красками и аллеями, устланными гниющими листьями; но в наших палатах время года всегда одно и то же. Над Альпами кроваво-красные луны. Я же всё ещё за тысячи миль, в самом сердце Турции, вместе с Бенедиктой. Мне ещё многое надо понять. Теперь у меня другая сиделка — большое, печальное, серовато-коричневое существо с глазами, как две изюмины. На отделении для буйных играют в трик-трак, тихонько постанывая от удивления; мужчины и женщины, как вышедшие из моды, разрозненные предметы меблировки.

— Дымящий трут! — с досадой кричит неуживчивый Рэкстроу. — Во что ботинки превратили мою замшу?

Ответа нет. Но временами трогательное понимание происходящего снисходит на него — и он разговаривает со своим отражением в зеркале, которое висит на белой стене:

— Ах, мой верный друг, я привёл тебя к этому через бесчисленные обманы и бесчисленные самоубийства. А ты всё равно со мной. Что теперь? Что хранит кровь, двигаясь как старая змея? Потрясающая скрытность у призраков. Ио! Ио!

Он прислушивается, склонив голову набок, потом отворачивается, трясёт головой и шепчет:

— Меня послали сюда, потому что я слишком много любил. Слишком много. Приходится платить за это теперешней скукой.

Дыша на оконное стекло и рисуя на нём длинным жёлтым пальцем, он вдруг вопрошает совсем в другом настроении:

— Кто-нибудь видел Джонсона? Интересно, куда он подевался? В последний раз мне говорили, что его заперли в «Водах Виргинии» за то, что он совокуплялся с деревом.

А и правда, где Джонсон и почему он так редко пишет?

— Наверно, его перевели из «Кожаной головы» в «Воды Виргинии». У него, у Джонсона, случился тяжёлый кризис веры. Его случай скрупулёзно изучают; не то что меня, ведь я почиваю тут на лаврах.

Рэкстроу трёт ухо.

— Пфотквик, — произносит он вдруг радостным голосом.

— Прошу прощения?

— Пфотквик. Это по-фински грибы.

— Понятно.

— Плесень проникла всюду.

С миру по нитке мне удалось воссоздать историю его друга Джонсона, великого любовника. Правильно, они держат его в «Водах Виргинии», где ему не даёт воли страшный и поэтический комплекс древа Иггдрасиль; полагаю, они так это называют. «Здесь всё спрятано на большой глубине, — пишет он. — Люди добрые, но не очень понимающие. В парке есть несколько красивых деревьев, и на следующей неделе, когда я в первый раз выйду туда, постараюсь подцепить парочку. Вязы!» Всё очень просто — неожиданно, пребывая в самом расцвете своей сексуальности, Джонсон обнаружил, что любит деревья. Другие мужчины имеют дело с козами, или с женщинами, или с далматской конницей, а для Джонсона они ничто по сравнению с длинноногими зелёными красавицами, которые есть повсюду: он видел добрых зелёных совершеннолетних существ, вполне безответственных и вьющихся вокруг него с определёнными целями. Деревья склонялись к нему, манили его; и ничего другого они не могли делать, ведь у дерева немного способов самовыражения. Вероятно, своим до-поры-до-времени-смирением он обязан долгому и усердному обучению у церковников. Как бы то ни было, терпеливые полицейские, пресекавшие по долгу службы проступки посерьёзнее, долго гоняли костлявого бесстыдника по Гайд-парку. Джонсон проявил поразительную удаль и маячил издали во тьме, как высокоманевренный кочан капусты, судорожно натягивая на бегу штаны. В течение нескольких оргиастических недель он заставил их поплясать, и, наверно, поймать его не удалось бы, если бы возмущённые проститутки не устроили засаду безобидному сатиру. Он мешал им работать, так они сказали, а ещё люди жаловались, что у деревьев пошатнулись устои, по крайней мере, у некоторых. Итак, Джонсон, священник и дендрофил, был отдан под опеку докторов. И теперь Рэкстроу оплакивает участь своего друга.

— Вот и Иоланта, — со вздохом говорит он, — интересно, вы когда-нибудь слыхали о ней? В своё время она была знаменитой, я сделал её знаменитой. Всё это написал я — всё, кроме как про любовников в Афинах. Фильмы. Это история из её дневников, она не позволила изменить ни слова в диалогах. Юноша то ли умер, то ли сбежал, не знаю. Она не могла смотреть без слёз. А меня это расстраивало. Ох, что же всё- таки с Джонсоном? Пфотквик!

Их полно в лесах, полно в палатах! И всё же в своей бессвязной манере они умудряются представить сложную картину той или иной жизни, почти гомогенного сообщества — даже наиболее безумного. Они вынюхивают друг у друга отклонения, как псы нюхают друг у друга под хвостом. Это не обошло и навязчиво прекрасную Венецию, маленькую девочку с двумя клиторами, страдающую эхолалией и на всё отзывавшуюся тихим эхом, которое Рэкстроу слушал с наслаждением — как песню редкой птицы.

— Кто ты?

— Кто.

— Кто ты?

— Ты.

— Ты — Венеция Манн?

— Манн.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату