Востоке в этом нет ничего страшного, даже необычного.
Когда появился телефон, она научилась звонить ему и нашёптывать льстивые непристойности, пока…
— Естественно, любить можно и такого человека, — сказала Бенедикта, не открывая глаз и прижавшись лбом к холодному железному столбику кровати. — У каждого есть лишь один, свой личный, способ проявлять любовь. И что с того, если способ этот какой-нибудь извращённый. Наверно, у Джулиана это было бы «повезло». Не могу сказать, что меня не радовала его власть надо мной, его неоспоримое могущество — он поглощал меня целиком. В каком-то извращённом смысле — это необыкновенное счастье, когда полностью подчиняешь себя чужой воле. Джулиан делал из меня сомнамбулу для своих опытов. Он доводил меня до того, что я становилась способной на убийство.
Белым бесстрастным лицом с закрытыми глазами она напоминала забытую в музее статую. Моя свирепая муза сосредоточенности, недвижная, как зажигательное стекло.
Было это до или после? Ах, дактиль, отвечай. Нет, неважно. Достаточно и того, что это часть главного. Пока Мерлин богател и покупал разрушенные дворцы и кипарисовые рощи, дети любили и расставались со своей юностью в уединённых садах, охраняемые безликой челядью, гувернантками, слугами. Иокас был прирождённым охотником и не упускал случая сбежать на азиатский берег со своими соколами и воздушными змеями. Невозмутимого, погруженного в размышления, порочного Джулиана всегда видели с книгой в руках; он уже владел несколькими языками. Всё же глубоко внутри него тоже сидела печальная безликость сонного османского мира, и свинцовым грузом ложился на нервы влажный зной. Джулиан и его сестра! Позднее их должны были разлучить, и его власть над ней претерпела изменение — он крепко держал её с помощью фирмы и нужд фирмы, не в состоянии делать это с помощью своего тела и личной воли. Вот как она стала ведьмой (почти ведьмой) Бенедиктой. Однако поначалу он учил её фехтовать; обнажённые, они вставали друг против друга на каменном полу, и комната откликалась эхом на резкий звон учебных рапир. Потом, лёжа на огромной кровати под зеркальным потолком, они обнимались, словно были на дне океана, и наблюдали за тем, как наблюдают за друг другом. Вскоре ему предстояло принять уготованную ему, словно в Средневековье, участь — участь Абеляра; ибо Мерлин узнал обо всём. В сущности, Джулиан не очень удивился, когда в комнату вошли люди со свечами в руках, с ними сам Мерлин в старомодной ночной рубашке и мягких остроносых турецких шлёпанцах. Джулиан лежал с закрытыми глазами, делая вид, будто спит, пока кто-то не коснулся его плеча и не увёл прочь. А Бенедикта спала и спала. Почтительно держал в руках портновские длинные ножницы, словно инструмент для жертвоприношения (чем они и были на самом деле), высокий лысый евнух. Он простерилизовал иглу и нитку, которыми собирался зашить опустевшую мошонку, будто
— За это мне когда-нибудь, наверно, придётся понести наказание, — процедила она сквозь зубы. — Я боялась, что тебя это лишь раззадорит, — ещё одна милая женская слабость в твою коллекцию. К этому времени я начал раздеваться. И сказал:
— Я не собираюсь больше потворствовать твоему чувству вины.
Потом попросил её снять лыжные брюки, свитер и лечь рядом со мной. Знакомое ощущение и ощущение новизны — новая жизнь вместо старой: новая версия старой модели: новое вино в старых борделях: я был как заколдованный. Поцелуям больше не вредила нервозность — они лились свободным потоком, не ограниченным плотиной.
— Расскажи, как ты убила своего мужа.
Неожиданно затаив дыхание, она спросила:
— Сейчас?
— Да, Бенедикта, сейчас.
Пока она говорила, я любил её, я был счастлив.
Они сели на лошадей и поскакали через поля и долины к пустоши, где ему обещали охоту. Вдоль узкой насыпи лежали отвалы перевёрнутой глины и бежал ручеёк. Под насыпью был плывун, скорее, болото. Подбадривая свою лошадь шпорами, она без труда оттеснила его к краю — и толкнула. Он оказался в большой хлюпающей луже, но не испытал беспокойства, даже был готов рассмеяться, глядя на неё снизу вверх из-под широких полей соломенной шляпы. Песочные усы. Две мысли одновременно, хотя и не сразу, возникли в его одурманенной голове: что он медленно погружается в чёрную вязкую топь и что она, вдруг застыв наверху, смотрит на него с почти бесстрастным любопытством. Зато лошадь всё поняла и заорала почти по-человечески, замолотив ногами, стремясь выбраться из податливого узилища, из анакондовых болотных объятий. Жуткие звуки сосущей пукающей топи. Что же до человека, то он, скажем так, смотрел на своё отражение в голубом изучающем взгляде, смотрел, как погружается всё глубже в топь, прочь из её времени и мыслей: прочь из её жизни и из своей тоже. Страх лишил его голоса. Но выражение отчаянной мольбы не сходило с юного красивого лица, теперь бледного и потного. Предательство было совершенно неожиданным — и прежняя жизнь, прежние отношения явились её мужу в новом свете. И не только прошлое проплывало перед испуганным взором мужчины, но и будущее. Пересохшим ртом он попробовал крикнуть «на помощь», но с губ не сорвалось ни одного звука. Усы! А она, отпустив лошадь, уселась на парапет и со священным вниманием следила за экспериментом, заставляя себя запоминать всё до последней подробности, чтобы потом, когда представится случай, когда ей потребуется, рассказать об этом Джулиану.
Итак, он медленно уходил, как вечернее солнце уходит за горы. В мучительном молчании они не сводили друг с друга глаз, почти не замечая смертельной битвы лошади, а та пускала пузыри, стонала, вращала глазами, задыхалась и медленно погружалась в болотную пучину, которая отзывалась на это громким весельем. Вскоре он тоже погрузился по грудь и стал похож на незавершённую статую рыцаря на коне.
— Значит, так, — с удивлением прохрипел он. — Значит, так, Бенедикта.
— Значит, так, милый.
Не сводя с него глаз, она недрогнувшими пальцами взяла сигарету и, быстро неглубоко затягиваясь, раскурила её. Однако теперь это было ужасно, потому что он громко зарыдал и лицо у него стало как у ребёнка. Умирая, он как будто сбрасывал годы и вскоре превратился в младенца. Это было тяжело. Мешая сосредоточиться, пробивало себе дорогу неисправимое сострадание. Сохранять хладнокровие становилось всё труднее. Склонив голову набок, он тяжело дышал открытым ртом. Руки у него отчасти оставались свободными, но локти уже понемногу засасывало болото. Наверно, было ещё не поздно бросить ему верёвку и обмотать её вокруг дерева? Она отбросила эту мысль и, наблюдая за ним, постаралась больше не подпускать её к себе. Не столько страх смерти, думала она, сколько бесчестное предательство вызывало слёзы у подростка, младенца в соломенной шляпе. Но прошло немного времени, и он решил пощадить её чувства: слёз не стало; на него снизошло смирение агнца, потому что он до конца осознал безнадёжность происходящего. Стремительным движением она отрезала камышину и, насадив на неё, подала ему раскуренную сигарету, чтобы он мог сделать затяжку. Однако он смахнул сигарету, отвернулся с едва заметным вздохом и тотчас тяжело осел, дрожа всем телом, но не издавая ни звука — ни упрёка, ни проклятья, ни мольбы о помощи не сорвалось с его губ. Ни пузырька воздуха. Всё кончилось очень быстро. Она смотрела и смотрела, пока на поверхности не осталась одна шляпа. Потом ей долго не хватало сил оторваться от этого места. Она что-то бормотала и вдруг почувствовала жар во всём теле; её охватил жгучий восторг. Она доказала себе, что достойна Джулиана. Ей удалось выловить соломенную шляпу — и она понесла ему этот трофей, как кто-нибудь другой понёс бы отрубленную голову преступника. В долине стояла тишина, гнетущая тишина. Она попыталась петь на ходу, однако от этого тихие сумерки становились ещё страшнее. Пару раз ей чудились удары копыт за спиной, и она оборачивалась посмотреть, не скачет ли кто-нибудь следом, — но никого не могла разглядеть.